никому не повредят.
Сорокин чувствовал, что не может отказаться. И он, стараясь не глядеть на покойную, потряс над ней рукавами и по-чукотски произнес положенные слова. Но это было еще не все.
Когда возвратившиеся с похорон сошлись у яранги Пэнкока, чтобы принять участие в поминальной трапезе, Млеткын разжег небольшой костер из доски, оторванной от погребальной парты. Каждый, входя в ярангу, должен был еще раз отряхнуться, на этот раз над очистительным огнем. В честь умершей ели вяленое оленье мясо, оставшееся с глубокой осени, и пили русский кирпичный чай.
Милиционер Драбкин возвращался в Улак. Позади оставались долгие, мучительные переходы, пурги и поземки, ночевки в пологах, чоттагинах, в рвущейся под ураганным ветром палатке, снежной норе, в окружении собак. Позади долгие чаепития в ярангах, блаженный отдых и глубокий сон. И разговоры, разговоры, новые родовые Советы, множество обещаний, выполнить которые — Драбкин знал это — будет трудно. Очень трудно. Надо строить школы, лавки, медицинские пункты, но, главное, надо избавить людей от голода, от изнурительных дней и ночей без живительного огня, без тепла в пологе…
На всем протяжении от Улака до Ванкарема была страшная нищета. Маленькие стойбища и селения находились на грани полного вымирания. Попадались и такие, которые можно считать несуществующими… И виною тому был голод.
Рассказ о путешествии милиционера Драбкина лучше начать сначала, с того дня, когда скрылись за его спиной последние яранги Улака и мачта у домика Гэмо.
Каляч поначалу молчал, а потом замурлыкал какую-то песню. Драбкин прислушивался, пытаясь разобрать мелодию и слова. Но, похоже, в песне было всего одно слово — «дорога», и оно повторялось бесконечное число раз. Вначале это забавляло Драбкина, потом постепенно стало надоедать, а под конец до того осточертело, что он готов был прикрикнуть на каюра, приказать ему замолчать.
Возле первых яранг Инчоуна Каляч умолк и как-то по-особому произнес:
— Ра-ра-рай!
Собаки навострили уши, передовик напряг алык[23], и нарта быстрее запрыгала на убитых ветром застругах.
Первый день пути был недолог и обманчив своей легкостью. Инчоунцы, казалось, только и ждали приезда Драбкина. Они собрались в самой большой яранге, и милиционер, к своему удовольствию, увидел множество знакомых лиц — они были частыми гостями в Улаке, заходили и в лавку, покупали товары.
Инчоунцы знали о создании родового Совета в Улаке, и даже текст обращения Камчатского губревкома многим из них был известен, правда, в довольно искаженном виде.
Драбкин убедился, что так называемое «торбазное радио» успело разнести весть о первой школе в Улаке и в Нуукэне по всему побережью от мыса Дежнева до мыса Северного. Воображение жителей ледового побережья рисовало Драбкина человеком, покрытым волосами из настоящего красного железа и увешанным оружием. Обучение же грамоте, по их мнению, заключалось в том, что бедным ребятишкам вставляли второй язык, способный произносить русские слова. Большевики представлялись им похожими на великанов.
После ночевки в душном пологе, где остро пахло прогорклым тюленьим жиром и испарениями из общего ночного сосуда — эчульхииа, где лежало вповалку иногда до десяти человек, болела голова, мир виделся в зыбком тумане.
Но вот Драбкин садился позади каюра, нарта трогалась с места, и чистейший морозный воздух выгонял головную боль, развеивал туман, открывая ослепительно белый, такой однообразный и в то же время удивительно-неповторимый простор. Это было лучшее время — первые часы пути, когда впереди тебя ждет что-то неизведанное, неожиданное, а позади — работа, трудные разговоры и тяжелая ночь.
Солнце поднималось, смягчая ночную стужу, и к полудню становилось так тепло, что Драбкин снимал верхнюю кухлянку и малахай. При желании на таком щедром солнце можно было бы вообще раздеться и загорать. Плотные светозащитные очки оберегали глаза от слепящего света, но кожа на лице давно облупилась и заново загорела до черноты.
Когда начинала одолевать скука, Драбкин запевал, первое время пугая этим собак. Потом начинался урок чукотского языка. Неразговорчивому Калячу приходилось становиться учителем. Милиционер был настойчив. Волей-неволей Каляч начинал задумываться над родным языком, с удивлением отмечал хитрость и меткость иных выражений, казавшихся ранее ничем не примечательными.
Но за разными дорожными приключениями, заботами о корме для собак, когда приходилось останавливаться и охотиться на нерпу, Каляч не забывал наказ Омрылькота — слова, сказанные стариком накануне отъезда, четко отпечатались у него в памяти. Легко сказать! Милиционер силен, как молодой морж, и осторожен, как дикий олень. Не станешь же в него стрелять, будто он зверь…
За Сешаном, крохотным и нищим селением, на заходе солнца, когда решено было остановиться и разбить лагерь, собаки вдруг насторожились и понесли.
Каляч воткнул остол между копыльев. Наконечник чиркнул по льду, но нарта лишь ненадолго замедлила ход.
— Умка! — крикнул Каляч.
Драбкин выпростал из-под себя винтовку.
Медведь шел не спеша, презрительно, как показалось Драбкину, оборачиваясь на приближающуюся упряжку. Желтизна его меха выделялась среди голубых торосов и белого, чуть подтаявшего снега.
Нарта зацепилась за ропак, и упряжка остановилась.
Собаки залаяли. Медведь затрусил рысцой. Драбкин взял его голову на мушку и нажал на спусковой крючок. Зверь, словно споткнувшись, упал на передние лапы, перекувырнулся… И тут раздался второй выстрел из винчестера Каляча.
Зверь был огромный и тощий. В желудке у него оказалась горсточка полупереваренного мха и несколько камешков.
— Очень голодный был, — заметил Каляч. — Почему не напал на нас?
— Испугался, — предположил Драбкин, радуясь неожиданной добыче. — Печенку пожарим?
— Этки, — коротко ответил Каляч, отрезая печень и отбрасывая ее в сторону. — Это отрава.
— Почему отрава? — недоверчиво спросил милиционер.
— Кто съест медвежью печенку, у того слезет кожа и волосы.
Каляч искусно разделал добычу, соскоблил жир с медвежьей шкуры и закатал ее так, чтобы можно было положить на нарту.
Медвежье мясо ели с удовольствием — прогорклый копальхен и чай уже порядком надоели. После сытного ужина разбили палатку и улеглись спать.
А назавтра с восходом солнца двинулись дальше, уходя от берега, от подтаявшего снега, под которым таились коварные промоины. И Каляч и Драбкин уже несколько раз проваливались по пояс в снежную кашицу. Была на морском льду и другая опасность. В эти весенние дни усиливалась подвижность льда, образовались новые разводья и трещины. За ночь они замерзали, покрывались тонким слоем снега. Попасть на такой лед опасно, но и угадать его трудно. И еще одна беда — южный ветер. Он мог отогнать ледовые поля от берега, отрезать дорогу на землю.
Но все эти беды миновали Драбкина.
В устье одной из многочисленных безымянных рек, впадающих в Ледовитый океан, путникам попалось мертвое стойбище. Две яранги стояли, как обычно, на галечной косе. С одной стороны — занесенное снегами и покрытое льдом озеро, с другой — торосистое море. Вместо людей из яранги выскочили две лохматые одичалые собаки и бросились на упряжку. Калячу пришлось пустить в ход остол. Из яранг, полузанесенных снегом, никто не выходил встречать гостей. Путники поняли: здесь что-то неладно. Закрепив упряжку на некотором расстоянии от стойбища, они направились к ярангам.
Широко распахнутые двери, занесенный снегом порог указывали на то, что сюда давно не входил человек. В чоттагине первой яранги в сугробе торчала обглоданная человечья кость. За обглоданными шкурами полога видны были тела мужчины, женщины и маленького, почти грудного ребенка.
Во второй яранге лежали старик со старухой. Их лица, кисти рук, ноги были повреждены собаками.
Каляч почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота, и выбежал из яранги.