на мосту лейтенанта Шмидта, все глядел на воду: ни одна нерпа, ни один лахтак не вынырнули. Иногда страх берет — а чем же тут люди живут? Но они живут. Еду добывают в здешних стойбищах, которые отстоят от города на некотором расстоянии. Там разводят коров, быков и других животных. А летом на поля высыпают зерна, которые потом прорастают. Так получается хлеб. А растут ли макароны — помнишь ту длинную еду, которую мы пробовали у милиционера Драбкина, — не знаю. А еще ходил я на табачную фабрику. Очень интересно было смотреть, как машина делает папиросы. Быстрее и лучше человека! Нам подарили по большой пачке. Интересно, конечно, здесь, в Ленинграде, но все же… Как подумаю, сколько мне еще тут быть, худо становится. Два года надо учиться на рабфаке. Но это только подготовка к главному учению! Я все время думаю о тебе, Йоо, часто вижу тебя во сне… Маленький, наверное, уже родился, а я даже не знаю кто — мальчик или девочка. Лучше, если мальчик, а уж следующая может быть и девочка. Я хочу, чтобы у нас было много детей, чтобы наша яранга была шумная, как школа… И еще, Йоо, скучаю я по настоящей еде — кормят вроде бы хорошо, а я все время полуголодный, потому что настоящего мяса нет. Коровье мясо, оно светлое и несытное. Иногда нам дают котлеты — это тоже мясо, только какое-то будто разжеванное. Так я сначала думал. А теперь, когда меня сводили на кухню, я знаю, что это специальная машинка — мясорубка — так мясо мелет, но есть котлеты все равно не могу. Вот бы съесть кусочек копальхена или лахтачъего мяса, или моржовой печенки!.. Нас тут часто водят в театр — это чтобы мы не очень тосковали по дому. Театр — это такое место, где люди показывают как бы то, что должно было быть или уже было. Для чего это — я так и не понял. Очень много разговаривают. Три часа все говорят и говорят. Голова идет кругом, А вот в балет я ходил бы каждый день. Музыка тут хорошая. И девушки танцуют почти голенькие, но никого это не смущает. И меня тоже — ходят же у нас в пологе голые женщины…»

В другом письме Пэнкок описывал музеи. «До революции некоторые богатые люди до того были жадны, что хватали все красивое и тащили к себе. В этом деле первым был главный богач России — сам Солнечный владыка. Когда его скинули с золоченого сидения и вошли в дом, где он жил, люди поразились красивым вещам, которые тот нахватал. И здешний Совет постановил: все комнаты царского дома открыть и показать народу. Этот дом назвали — музей Эрмитаж. Он стоит на берегу реки, как и наша яранга на берегу моря. Как царь тут жил — ума не приложу, потому что столько света из больших окон, такой простор — внутри не то что полог — целое стойбище можно поставить! В этом огромном доме и собрал царь разные сокровища. По стенам развешаны картины, так хорошо сделанные, что человек на них прямо как живой. Многие картины изображают голого мужчину с маленькой бородкой. Сначала я думал, что это раздетый академик. Помнишь, я тебе писал о том, как мы с Косыгиным ходили на собрание академиков? Так это оказался не академик, а тангитанский бог Христос. В древнее время враги приколотили его к деревянной крестовине, наподобие той, которую поставили русские моряки на мысу, А крестовина на картине как настоящая, я даже хотел ее пальцем потрогать, но тут подошла какая-то старушка с худыми ногами и сказала, что сюда столько народу приходит, и если каждый будет трогать, то вещь может попортиться. Она права. И вправду, в музее народу много; красногвардейцы, рабочие, гости из ближних стойбищ, те самые, которые разводят быков и коров, школьники…

А в другом музее висят картины с изображением моря. Рисовал их художник с длинным именем — Айвазовский. Смотришь на это море и ждешь — вот хлынет вода, рухнет прямо из картины волна на пол и ты взмокнешь.

Сейчас у нас зима. Кругом все мокро. Ходил в торбазах, но при такой погоде они легко сгниют. Пришлось надеть ботинки, а поверх них еще резиновые надставки, которые называются галоши. Когда входим в дом, чтобы не пачкать пол, галоши снимаем. А снег здесь на улицах убирают, словно он мусор какой. Обидно. Но говорят, если не убирать, то заметет железные полосы, по которым ходит трамвай.

Письмо ты получишь только через год. Но это ничего… Я поговорил с тобой через бумагу, и стало мне легче…»

Одно из писем заканчивалось так:

«Сегодня я почуял весну. И такая тоска хлынула в сердце. Ведь я не увижу Спуска байдар, не пойду на моржовую охоту…»

37

Наступило лето. Неожиданно Пэнкок заболел: его бил озноб, но он крепился, говорил, что это у него выходит холод, запасенный на родине. А перед началом учебного года он слег с двусторонним воспалением легких, так и не успев посмотреть, как убирают мелкие зернышки, из которых потом делают муку.

В больнице усатый доктор стучал твердыми, словно деревянными, пальцами по груди и по спине Пэнкока и утешал его:

— Ваш брат-северянин туго привыкает к нашей городской жизни. Иные мои коллеги удивляются — такие здоровенные парни, а чуть что — простужаются, кашляют, слабеют, а есть и такие, которые туберкулез приобретают. Так что надо беречься.

— Я берегся, — виновато сказал Пэнкок.

— Надо хорошо питаться.

— Котлеты есть?

— И котлеты, а лучше всего натуральное мясо.

Когда пришел Косыгин, Пэнкок сказал, что доктор велел ему есть натуральное мясо, иначе он не поправится. Земляк сходил в ресторан и принес бараньего шашлыка.

— Вот это настоящая еда! — обрадовался Пэнкок. — Почему в нашей столовой такой нет?

Через месяц Пэнкок выписался. Прощаясь, доктор оказал:

— Берегите себя, молодой человек. У вас ослабленные легкие. Нехороший шумок прослушивается.

Но Пэнкок не обратил на это внимания. Он был рад вновь обретенной свободе. Больница в последние дни тяготила его.

Профессор Богораз приветливо встретил Пэнкока, поздравил его с выздоровлением и сообщил:

— А летом должен выйти букварь, как раз к началу следующего учебного года.

— В наше бы селение такую, как здесь, больницу, — сказал Пэнкок Косыгину, вспомнив, с какими мучениями умирала его мать. — Ведь сколько больных лежат в ожидании смерти и никто их не лечит, кроме Млеткына… — Пэнкок вдруг умолк и долго смотрел в окно. Потом заговорил снова:

— Сейчас я был бы рад даже Млеткыну. Поговорил бы с ним о новостях, повел бы его в музей, а потом к доктору Храмцову, который лечил меня.

Пэнкок словно изголодался по занятиям. Он пропадал в институтской библиотеке целыми днями, наверстывая упущенное. Теперь он увлекся математикой и читал учебники по геометрии и алгебре, будто какой-нибудь захватывающий приключенческий роман. Преподаватель сказал, что у Пэнкока необыкновенные способности по этому предмету. Решать задачи он мог в любое время. Но в один прекрасный день Пэнкок вдруг охладел к геометрии. Косыгин заметил это и спросил:

— Что случилось?

— Безлюдная наука, — с горечью сказал Пэнкок. — Будто один в пустынной тундре, не с кем поделиться радостью. Нет, это не для меня.

Потом Пэнкок увлекался шахматами, лепкой, рисованием…

А к Новому году он снова попал в больницу. Вышел оттуда довольно скоро и с печальной радостью сообщил Косыгину:

— Доктор Храмцов опять слышал шум в моей груди. И знаешь, что он сказал? Если так дело пойдет, то надо отправляться назад в Улак.

В новогоднюю ночь он рассказал Косыгину, как они с Йоо ждали этот самый Новый год на Сторожевой сопке.

— Я думал, это будет какой-нибудь волшебный корабль, скользящий надо льдами, или же летающая лодка. А Йоо считала, что это будет человек. С винтовкой, бородой и большой звездой на лбу. Почему она так думала — непонятно.

Посередине большого зала сияла огнями настоящая лесная красавица. Пэнкок подбирал опавшие иголки, растирал их между пальцами и нюхал.

— Знаешь, — возбужденно говорил он Косыгину, — чем пахнет елка?

Вы читаете Белые снега
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату