Да позволь… у ней ведь есть дочь — эта маленькая брюнетка. А! теперь не удивляюсь. Так вот отчего ты не заметил бородавки на носу!
Оба засмеялись.
— А я так удивляюсь, дядюшка, — сказал Александр, — что вы прежде заметили бородавку на носу, чем дочь.
— Подай-ка назад бумагу. Ты там, пожалуй, выпустишь все чувство и совсем забудешь закрыть клапан, наделаешь вздору и черт знает что объяснишь…
— Нет, дядюшка, не наделаю. И бумаги, как хотите, не подам, я сейчас же…
И он скрылся из комнаты.
А дело до сих пор шло да шло своим чередом. В службе заметили способности Александра и дали ему порядочное место. Иван Иваныч и ему с почтением начал подносить свою табакерку, предчувствуя, что он, подобно множеству других, послужив, как он говаривал, без году неделю, обгонит его, сядет ему на шею и махнет в начальники отделения, а там, чего доброго, и в вице-директоры, как вон тот, или в директоры, как этот, а начинали свою служебную школу и тот и этот под его руководством. «А я работай за них!» — прибавил он. В редакции журнала Александр тоже сделался важным лицом. Он занимался и выбором, и переводом, и поправкою чужих статей, писал и сам разные теоретические взгляды о сельском хозяйстве. Денег у него, по его мнению, было больше, нежели сколько нужно, а по мнению дяди, еще недовольно. Но не всегда он работал для денег. Он не отказывался от отрадной мысли о другом, высшем призвании. Юношеских его сил ставало на все. Он крал время у сна, у службы и писал и стихи, и повести, и исторические очерки, и биографии. Дядя уж не обклеивал перегородок его сочинениями, а читал их молча, потом посвистывал или говорил: «Да! это лучше прежнего». Несколько статей явилось под чужим именем. Александр с радостным трепетом прислушивался к одобрительному суду друзей, которых у него было множество и на службе, и по кондитерским, и в частных домах. Исполнялась его лучшая, после любви, мечта. Будущность обещала ему много блеску, торжества; его, казалось, ожидал не совсем обыкновенный жребий, как вдруг…
Мелькнуло несколько месяцев. Александра стало почти нигде не видно, как будто он пропал. Дядю он посещал реже. Тот приписывал это его занятиям и не мешал ему. Но редактор журнала однажды, при встрече с Петром Иванычем, жаловался, что Александр задерживает статьи. Дядя обещал, при первом случае, объясниться с племянником. Случай представился дня через три. Александр вбежал утром к дяде как сумасшедший. В его походке и движениях видна была радостная суетливость.
— Здравствуйте, дядюшка; ах, как я рад, что вас вижу! — сказал он и хотел обнять его, но тот успел уйти за стол.
— Здравствуй, Александр! Что это тебя давно не видно?
— Я… занят был, дядюшка: делал извлечения из немецких экономистов…
— А! что ж редактор лжет? Он третьего дня сказал мне, что ты ничего не делаешь — прямой журналист! Я ж его, при встрече, отделаю…
— Нет, вы ему ничего не говорите, — перебил Александр, — я ему еще не посылал своей работы, оттого он так и сказал…
— Да что с тобой? у тебя такое праздничное лицо! Асессора, что ли, тебе дали или крест?
Александр мотал головой.
— Ну, деньги?
— Нет.
— Так что ж ты таким полководцем смотришь? Если нет, так не мешай мне, а вот лучше сядь да напиши в Москву, к купцу Дубасову, о скорейшей высылке остальных денег. Прочти его письмо: где оно? вот.
Оба замолчали и начали писать.
— Кончил! — сказал Александр через несколько минут.
— Проворно: молодец! Покажи-ка. Что это? Ты ко мне пишешь. «Милостивый государь Петр Иваныч!» Его зовут Тимофей Никоныч. Как пятьсот двадцать рублей! пять тысяч двести! Что с тобой, Александр?
Петр Иваныч положил перо и поглядел на племянника. Тот покраснел.
— Вы ничего не замечаете в моем лице? — спросил он.
— Что-то глуповато… Постой-ка… Ты влюблен? — сказал Петр Иваныч. Александр молчал.
— Так, что ли? угадал?
Александр, с торжественной улыбкой, с сияющим взором, кивнул утвердительно головой.
— Так и есть! Как это я сразу не догадался? Так вот отчего ты стал лениться, от этого и не видать тебя нигде. А Зарайские и Скачины пристают ко мне: где да где Александр Федорыч? он вон где — на седьмом небе!
Петр Иваныч стал опять писать.
— В Наденьку Любецкую! — сказал Александр.
— Я не спрашивал, — отвечал дядя, — в кого бы ни было — все одна дурь. В какую Любецкую? это что с бородавкой?
— Э! дядюшка! — с досадой перебил Александр, — какая бородавка?
— У самого носа. Ты все еще не разглядел?
— Вы все смешиваете. Это, кажется, у матери есть бородавка около носа.
— Ну, все равно.
— Все равно! Наденька! этот ангел! неужели вы не заметили ее? Видеть однажды — и не заметить!
— Да что ж в ней особенного? Чего ж тут замечать? ведь бородавки, ты говоришь, у ней нет?..
— Далась вам эта бородавка! Не грешите, дядюшка: можно ли сказать, что она похожа на этих светских чопорных марионеток? Вы рассмотрите ее лицо: какая тихая, глубокая дума покоится на нем! Это — не только чувствующая, это мыслящая девушка… глубокая натура…
Дядя принялся скрипеть пером по бумаге, а Александр продолжал:
— В разговоре у ней вы не услышите пошлых общих мест. Каким светлым умом блестят ее суждения! что за огонь в чувствах! как глубоко понимает она жизнь! Вы своим взглядом отравляете ее, а Наденька мирит меня с нею.
Александр замолчал на минуту и погрузился совсем в мечту о Наденьке. Потом начал опять:
— А когда она поднимет глаза, вы сейчас увидите, какому пылкому и нежному сердцу служат они проводником! а голос, голос! что за мелодия, что за нега в нем! Но когда этот голос прозвучит признанием… нет выше блаженства на земле! Дядюшка! как прекрасна жизнь! как я счастлив!
У него выступили слезы; он бросился и с размаху обнял дядю.
— Александр! — вскричал, вскочив с места, Петр Иваныч, — закрой скорей свой клапан — весь пар выпустил! Ты сумасшедший! смотри, что ты наделал! в одну секунду ровно две глупости: перемял прическу и закапал письмо. Я думал, ты совсем отстал от своих привычек. Давно ты не был таким. Посмотри, посмотри, ради бога, на себя в зеркало: ну, может ли быть глупее физиономия? а неглуп!
— Ха, ха, ха! я счастлив, дядюшка!
— Это заметно!
— Не правда ли? в моем взоре, я знаю, блещет гордость. Я гляжу на толпу, как могут глядеть только герой, поэт и влюбленный, счастливый взаимною любовью…
— И как сумасшедшие смотрят или еще хуже… Ну, что я теперь стану делать с письмом?
— Позвольте, я соскоблю — и незаметно будет, — сказал Александр. Он бросился к столу с тем же судорожным трепетом, начал скоблить, чистить, тереть и протер на письме скважину. Стол от трения зашатался и толкнул этажерку. На этажерке стоял бюстик, из итальянского алебастра, Софокла или Эсхила. Почтенный трагик от сотрясения сначала раза три качнулся на зыбком пьедестале взад и вперед, потом свергнулся с этажерки и разбился вдребезги.
— Третья глупость, Александр! — сказал Петр Иваныч, поднимая черепки, — а это пятьдесят рублей стоит.
— Я запла`чу, дядюшка, о! я запла`чу, но не проклинайте моего порыва: он чист и благороден: я счастлив, счастлив! Боже! как хороша жизнь!