Дядя сморщился и покачал головой.
— Когда ты умнее будешь, Александр? Бог знает что говорит!
Он между тем с сокрушением смотрел на разбитый бюст.
— «Запла`чу! — сказал он, — запла`чу». Это будет четвертая глупость. Тебе, я вижу, хочется рассказать о своем счастии. Ну, нечего делать. Если уж дяди обречены принимать участие во всяком вздоре своих племянников, так и быть, я даю тебе четверть часа: сиди смирно, не сделай какой-нибудь пятой глупости и рассказывай, а потом, после этой новой глупости, уходи: мне некогда. Ну… ты счастлив… так что же? рассказывай же поскорее.
— Если и так, дядюшка, то эти вещи не рассказываются, — с скромной улыбкой заметил Александр.
— Я было приготовил тебя, а ты, я вижу, все-таки хочешь начать с обыкновенных прелюдий. Это значит, что рассказ продолжится целый час; мне некогда: почта не будет ждать. Постой, уж я лучше сам расскажу.
— Вы? вот забавно!
— Ну, слушай же, очень забавно! Ты вчера виделся с своей красавицей наедине…
— А вы почему знаете? — с жаром начал Александр, — вы подсылаете смотреть за мной?
— Как же, я содержу для тебя шпионов на жалованье. С чего ты взял, что я так забочусь о тебе? мне что за дело?
Эти слова сопровождались ледяным взглядом.
— Так почему же вы знаете? — спросил Александр, подходя к дяде.
— Сиди, сиди, ради бога, и не подходи к столу: что-нибудь разобьешь. У тебя на лице все написано, я отсюда буду читать. Ну, у вас было объяснение, — сказал он.
Александр покраснел и молчал. Видно, что дядя опять попал.
— Вы оба, как водится, были очень глупы, — говорил Петр Иваныч.
Племянник сделал нетерпеливое движение.
— Дело началось с пустяков, когда вы остались одни, с какого-нибудь узора, — продолжал дядя, — ты спросил, кому она вышивает? она отвечала «маменьке или тетеньке» или что-нибудь подобное, а сами вы дрожали как в лихорадке…
— А вот нет, дядюшка, не угадали: не с узора; мы были в саду… — проговорился Александр и замолчал.
— Ну, с цветка, что ли, — сказал Петр Иваныч, — может быть, еще с желтого, все равно; тут что попадется в глаза, лишь бы начать разговор; так-то слова с языка нейдут. Ты спросил, нравится ли ей цветок; она отвечала
— Ах, дядюшка, дядюшка, что вы!.. — говорил Александр в сильном смущении.
— Потом, — продолжал неумолимый дядя, — ты начал стороной говорить о том, что вот-де перед тобой открылся новый мир. Она вдруг взглянула на тебя, как будто слушает неожиданную новость; ты, я думаю, стал в тупик, растерялся, потом опять чуть внятно сказал, что только теперь ты узнал цену жизни, что и прежде ты видал ее… как ее? Марья, что ли?
— Наденька.
— Но видал как будто во сне, предчувствовал встречу с ней, что вас свела симпатия и что, дескать, теперь ты посвятишь ей одной все стихи и прозу… А руками-то, я думаю, как работал! верно, опрокинул или разбил что-нибудь.
— Дядюшка! вы подслушали нас! — вскричал вне себя Александр.
— Да, я там за кустом сидел. Мне ведь только и дела, что бегать за тобой да подслушивать всякий вздор.
— Почему же вы все это знаете? — спросил с недоумением Александр.
— Мудрено! с Адама и Евы одна и та же история у всех, с маленькими вариантами. Узнай характер действующих лиц, узнаешь и варианты. Это удивляет тебя, а еще писатель! Вот теперь и будешь прыгать и скакать дня три, как помешанный, вешаться всем на шею — только, ради бога, не мне. Я тебе советовал бы запереться на это время в своей комнате, выпустить там весь этот пар и проделать все проделки с Евсеем, чтобы никто не видал. Потом немного одумаешься, будешь добиваться уж другого, поцелуя например…
— Поцелуй Наденьки! о, какая высокая, небесная награда! — почти заревел Александр.
— Небесная!
— Что же — материальная, земная, по-вашему?
— Без сомнения, действие электричества; влюбленные — все равно что две лейденские банки: оба сильно заряжены; поцелуями электричество разрешается, и когда разрешится совсем — прости, любовь, следует охлаждение…
— Дядюшка…
— Да! а ты думал как?
— Какой взгляд! какие понятия!
— Да, я забыл: у тебя еще будут фигурировать «вещественные знаки». Опять нанесешь всякой дряни и будешь задумываться да разглядывать, а дело в сторону.
Александр вдруг схватился за карман.
— Что, уж есть? будешь делать все то же, что люди делают с сотворения мира.
— Стало быть, то же, что и вы делали, дядюшка?
— Да, только поглупее.
— Поглупее! Не называете ли вы глупостью то, что я буду любить глубже, сильнее вас, не издеваться над чувством, не шутить и не играть им холодно, как вы… и не сдергивать покрывала с священных тайн…
— Ты будешь любить, как и другие, ни глубже, ни сильнее; будешь также сдергивать и покрывало с тайн… но только ты будешь верить в вечность и неизменность любви, да об одном этом и думать, а вот это-то и глупо: сам себе готовишь горя более, нежели сколько бы его должно быть.
— О, это ужасно, ужасно, что вы говорите, дядюшка! Сколько раз я давал себе слово таить перед вами то, что происходит в сердце.
— Зачем же не сдержал? Вот пришел — помешал мне…
— Но ведь вы одни у меня, дядюшка, близкие: с кем же мне разделить этот избыток чувств? а вы без милосердия вонзаете свой анатомический нож в самые тайные изгибы моего сердца.
— Я это не для своего удовольствия делаю: ты сам просил моих советов. От скольких глупостей я остерег тебя!..
— Нет, дядюшка, пусть же я буду вечно глуп в ваших глазах, но я не могу существовать с такими понятиями о жизни, о людях. Это больно, грустно! тогда мне не надо жизни, я не хочу ее при таких условиях — слышите ли? я не хочу.
— Слышу; да что ж мне делать? ведь не могу же я тебя лишить ее.
— Да! — говорил Александр, — вопреки вашим предсказаниям я буду счастлив, буду любить вечно и однажды.
— Ох, нет! Я предчувствую, что ты еще много кое-чего перебьешь у меня. Но это бы все ничего: любовь любовью; никто не мешает тебе; не нами заведено заниматься особенно прилежно любовью в твои лета, но, однако ж, не до такой степени, чтобы бросать дело; любовь любовью, а дело делом…
— Да я делаю извлечения из немецких…
— Полно, никаких ты извлечений не делаешь, предаешься только
— Пусть его! я не нуждаюсь. Могу ли я думать теперь о презренной пользе, когда…
—