– Ты ничем, кроме денег, не интересуешься?
– Интересуюсь. Тем, что это мои деньги.
– И ты не хочешь принять во внимание другие вы… – Он чуть не сказал «высокие», но передумал. – Другие аспекты?
– Нет.
– Но я не твой раб.
– Может, я – твой?
– Не понимаю, о чем ты. – Он запнулся. Он понимал, что имелось в виду.
– Нет, – произнес Реардэн, – ты мне не раб. Ты волен уйти отсюда в любое время, когда захочешь.
– Я… я не о том.
– А я – о том.
– Не понимаю…
– Разве?
– Ты всегда знал мои… политические взгляды. Ты никогда раньше не возражал.
– Да, верно, – тяжело произнес Реардэн. – Возможно, я должен объясниться, если ввел тебя в заблуждение. Я пытался не напоминать тебе, что ты живешь за мой счет. Я считал, что уместнее об этом помнить тебе. Я думал, что любой человек, принимающий помощь другого, знает, что основным мотивом дающего является добрая воля и что в ответ следует платить той же доброй волей. Теперь я вижу, что ошибался. Ты получал еду, не заработав ее, и заключил, что любовь и привязанность тоже не нужно зарабатывать. Ты сделал вывод, что я самый безобидный в мире человек, на которого можно наплевать именно потому, что ты от меня во всем зависишь. Ты заключил, что я не напомню тебе об этом, что меня свяжет страх задеть твои чувства. Хорошо, давай откровенно: ты – объект благотворительности, чей кредит уже давным-давно исчерпан. Какую бы любовь я ни испытывал к тебе когда-то, она прошла. У меня нет ни малейшего интереса ни к тебе, ни к твоей судьбе, ни к твоему будущему, у меня нет никаких причин кормить тебя. Если ты покинешь мой дом, мне безразлично, сдохнешь ты с голоду или нет. Таково твое положение здесь, и надеюсь, ты будешь помнить об этом, если хочешь остаться. Если нет, убирайся.
Филипп втянул голову в плечи, Реардэн никак не отреагировал.
– Не воображай, будто мне доставляет удовольствие здесь жить, – сказал Филипп; его пронзительный голос прозвучал безжизненно. – Цели ты думаешь, что я счастлив, ошибаешься. Я все что угодно отдал бы, лишь бы убраться отсюда. – Слова были дерзкими, но голос звучал осторожно. – Если ты так думаешь, мне лучше уйти. – Слова были утверждением, но голос поставил знак вопроса в конце фразы и ждал; ответа не последовало. – И тебе незачем беспокоиться о моем будущем. Мне не нужно ничьих подачек. Я сам могу позаботиться о себе. – Слова были адресованы Реардэну, но глаза смотрели на мать; она молчала, она боялась пошевелиться. – Я всегда хотел ни от кого не зависеть, всегда хотел жить в Нью-Йорке, рядом со своими друзьями. – Голос понизился, и Филипп добавил в безличной размышляющей манере, словно ни к кому не обращаясь: – Конечно, у меня возникнут проблемы, связанные с поддержанием определенного социального статуса… Не моя вина, что меня будет стеснять фамилия, ассоциирующаяся с миллионами… Мне потребуется определенная сумма на год или два… чтобы жить подобающим образом.
– От меня ты денег не получишь.
– Разве я их у тебя просил? Не воображай, что я не смогу достать их, если захочу! Не воображай, что я не смогу уехать. Меня бы через минуту здесь не было, если бы я думал только о себе. Но я нужен маме, если я ее брошу…
– Не объясняй.
– А кроме того, ты меня неправильно понял, Генри. Я не сказал ничего такого, чтобы оскорбить тебя. Я вообще не затрагивал личности, просто обсуждал общую политическую ситуацию с абстрактной социологической точки зрения, которая…
– Не объясняй, – повторил Реардэн.
Он смотрел в лицо Филиппа. Оно было опущено, и глаза смотрели на Реардэна снизу вверх. Это были безжизненные глаза, в них не было ни искры возбуждения, ни личного переживания, ни вызова, ни сожаления, ни стыда, ни страдания; это были покрытые пленкой овалы, не выдававшие никакой реакции на реальность, ни единой попытки понять ее, взвесить факты, вынести разумное суждение, – овалы, наполненные лишь тупой, застывшей, бессмысленной ненавистью.
– Не объясняй. Просто закрой рот.
К отвращению, заставившему Реардэна отвернуться, примешивалась жалость. Он хотел схватить брата за плечи, встряхнуть его и закричать: «Как ты можешь поступать так с собой? Как ты дошел до такого состояния? Почему ты упустил чудесную реальность собственного существования?..» Реардэн отвел взгляд. Он знал, что все бесполезно.
Реардэн с усталым презрением заметил, что трое за столом молчали. Все прошедшие годы его предупредительность не приносила ничего, кроме злобно-праведных упреков. Где сейчас была их праведность? Теперь пришло время привести в действие их принципы справедливости – если справедливость входила в их принципы. Почему они не набросились на него с обвинениями в жестокости и эгоизме, которые он привык воспринимать вечным рефреном к своей жизни? Что позволяло им делать это годами? Реардэн понял, что слова, которые звучали в его сознании, были ключиком к ответу: согласие жертвы.
– Не будем ссориться, – угрюмо и рассеянно произнесла мать. – Сегодня День Благодарения.
Взглянув на Лилиан, Реардэн поймал взгляд, который подтвердил его уверенность в том, что она уже давно наблюдает за ним, – взгляд выражал панику.
Реардэн поднялся.
– А теперь прошу простить меня, – сказал он всем разом.
– Ты куда? – резко спросила Лилиан.
Минуту он, раздумывая, смотрел на нее, словно утверждая то, что она должна прочитать в его ответе:
– В Нью-Йорк.
Лилиан вскочила из-за стола:
– Сейчас?
– Да, сейчас.
– Ты не можешь поехать в Нью-Йорк! – Ее голос не был громким, но в нем звучала беспомощность пронзительного визга. – Сейчас ты не можешь позволить себе это. Я имею в виду, оставить семью. Тебе нужно думать о своей репутации. Ты не в таком положении, чтобы позволять себе вещи, о которых знаешь, что они порочны.
«По какому моральному кодексу? – подумал Реардэн. -По каким нормам?»
– Почему ты едешь в Нью-Йорк?
– Мне кажется, Лилиан, по той же причине, по которой ты хочешь удержать меня.
– Завтра суд.
Это я и имею в виду. Реардэн повернулся, и Лилиан повысила голос:
– Я не хочу, чтобы ты уходил!
Он улыбнулся. Это была первая улыбка за прошедшие три месяца, адресованная ей; но это была не та улыбка, на которую рассчитывала Лилиан.
– Я запрещаю тебе покидать нас сегодня!
Он повернулся и вышел из комнаты.
За рулем машины, мчащейся по ровной, как зеркало, замершей дороге, которая стлалась под колеса со скоростью около шестидесяти миль в час, Реардэн отбросил мысль о своей семье, их лица откатывались назад в пучине скорости, поглощающей голые деревья и одинокие постройки по обочинам дороги. Движение было слабым, позади мелькали горстки огней города, который он миновал; пустота вокруг была единственным признаком праздника. Изредка над заводским корпусом вспыхивало туманное свечение, притушенное морозом, и холодный ветер завывал, попадая в щели машины и постукивая брезентом крыши о металлический каркас.
По какой-то смутной ассоциации, которую Реардэн не мог определить, мысль о семье заменило воспоминание о схватке с Нашим Нянем, вашингтонским парнем, работавшим на его заводе.