наверное, точно была. К ней ещё приходил кто-то, я не видала, но мужчина был, я краем уха слышала. Он потом ушёл, а она, помнится мне, больше не выходила. – И сделала приглашающий жест в направлении крайней по коридору комнаты. – Так вы сами пройдите, молодой человек, сами. И постучите к ней. Может, заснула? Знаете, в нашем возрасте теперь можно спать уже без разрешения. – И улыбнулась, мягко так, хорошей интеллигентной улыбкой. Такой улыбкой нередко улыбались папины довоенные заказчики.
– Нет, нет, что вы, я пойду, а то действительно, вдруг она плохо спала и прилегла теперь. Я лучше потом зайду к ней, после обеда. А вы, если нетрудно, передайте, пожалуйста, что Гриша заходил, Гриша Гиршбаум, она в курсе. И что снова приду сегодня, ладно? И чтобы она, если ей не трудно, дождалась меня.
– Гриша? – переспросила она. – Гиршбаум, вы сказали?
– Да, – согласно кивнул я, – это я, а что?
– Да ничего, просто она для вас свёрток оставила, вчера ещё, сказала, если придёте, а её не будет, то отдать. И назвала ваше имя. Отдать? – Она посмотрела на меня, ожидая моего решения, но не дождалась. Тогда она зашла к себе и через несколько секунд вернулась обратно, неся мой свёрток. Тот самый, с короной. Моей и папиной. И протянула: – Забирайте, Григорий.
Я взял и притянул его к себе, не зная, что сказать. Внезапно Герцовская передумала и решительным шагом направилась к двери Волынцевой.
– Господи, да сама бы Поля и отдала, раз дома, а то скажет потом, не отдавала, – и снова улыбнулась, – вы потеряете, а мне потом отвечай. Ничего, разбудим, в крайнем случае, ничего страшного. Поля! – громко крикнула она. – Поленька! Гость к тебе! Ты не спишь? – и толкнула дверь от себя.
Мы зашли. Волынцевой в комнате не было, по крайней мере, на первый взгляд. Однако Полина Андреевна обнаружилась уже через короткое мгновение, когда Герцовская вскрикнула вдруг и прижала руки к груди. Она хватала воздух ртом, как это делает задыхающаяся рыба, и указывала глазами на то место в углу комнаты, где помещалась китайская шёлковая ширма. Из-за ширмы виднелась нижняя часть женской ноги в вязаном шерстяном носке. Я быстро подошёл к ширме и отодвинул её в сторону рукой. В другой руке у меня был свёрток.
На полу в неестественной позе лежала Волынцева, она была мертва. Лицо её было спокойно, губы крепко сжаты, пальцы рук собраны в кулачки. Кофта на ней, тоже вязаная, в цвет носков, была основательно надорвана, рядом с её телом на паркете валялись три пуговицы и домашние очки без одной дужки. Один из стульев был перевёрнут и оставлен в этом положении. Я инстинктивно оглянулся, словно за моей спиной скрывался враг. Но, кроме соседки, Герцовской, находившейся в полукоматозном состоянии, никого не обнаружил. Однако на этот раз я уже сумел обратить внимание на то, что дверцы гардероба не были закрыты до конца, также находились в выдвинутом состоянии ящики комода, и настежь был распахнут буфетный низ.
По телу Полины Андреевны было видно, что почти никакого сопротивления она не оказала, её убили быстро, как бы походя. Искали что-то? Что?
Времени на раздумья у меня не оставалось, нужно было уносить ноги. Бедная, бедная моя Полина Андреевна... Кто же это, господи, ну какая же человеческая мразь смогла поднять руку на эту святую женщину?
Я дотронулся до руки Герцовской, пытаясь привести её в чувство.
– Пожалуйста, вы не трогайте здесь ничего и вызовите милицию, прямо сейчас. Скажете, когда они приедут, что соседка ваша долго не выходила, вот вы и забеспокоились. И что утром ещё приходил кто-то, в общем, скажите всё, что знаете, что мне говорили, то и им повтор
Я быстро покинул квартиру и, не оглядываясь, пошёл по направлению к проспекту, где было значительно людней, чем в этом тихом месте города. Первым делом нужно было купить какую-нибудь сумку или что-то ещё, чтобы укрыть в ней подозрительный свёрток, находившийся в моих голых руках. После чего сесть в укромном месте и хорошо подумать.
То, что случилось с моей несчастной спасительницей, я вряд ли мог тогда проанализировать. Понимал лишь, что корону мою она отдала Герцовской не просто так. Вероятно, чего-то опасалась и подстраховала себя на всякий случай. И не ошиблась. К тому же успела.
Великая женщина, ничего не страшилась и никого: ни усатого убийцы, ни голода блокадного, ни репрессии после ареста Аркадия Валерьяновича, которая и её могла затронуть как жену врага, ни грабителей этих. Её просто задушили, только сейчас я это понял, вспомнив синюшный обод вокруг открытой шеи. Задушил. Тот, кто приходил к ней до меня, мужчина этот. Я понимал, что уже никогда не узнаю кто. И что ни в какую милицию узнавать про это никогда не пойду, сами понимаете. И что не расскажу об этом Григорию Емельянычу, несмотря на то что тот – милицейский начальник. Не было в моей жизни ни единой близкой человеческой души, к которой моя забытая всеми душа могла прислониться хотя бы краем. Была лишь справка об освобождении после восьми лет северных лагерей и не вручённая медаль за героический труд в блокаду.
Несмотря на весь ужас случившегося, мне ужасно хотелось есть. Жрать. И потом ещё на протяжении ближайшей пары лет после освобождения я постоянно думал о еде. О жратве. О хавке. О шамовке. Мне не столько хотелось самой еды, сколько мне о ней принудительно думалось. Желудок был ни при чём, глаза тоже. Виной была голова, я точно это знал. Голова моя, мысли. Они порождали видения, они рождали образы, они заставляли раздумья мои бешеной, запертой в клетке белкой бесконечным колесом крутить себя вокруг всего съедобного и съестного, и не важно, сладкое было оно или горячее, сухое, мокрое, солёное или сырое.
Я снова купил три жареных пирога, капустный, рисовый и с повидлом, и съел их все, одним разом, не оставляя на потом хотя бы один. Только после этого зашёл в пассаж на проспекте, купил на остатки маркеловских рублей самую дешёвую холстинную сумку и опустил в неё мой свёрток – даже не стал смотреть, что там внутри. Оно могло быть только тем, чем было, – неудобной для транспортировки, хрупкой платиново-золотой узорчатой короной с рассыпанными по ней драгоценными камнями.
Размышляя над тем, как провести остаток дня, чтобы вернуться на Фонтанку к восьми, я уже отчётливо понимал, что хочу я этого или нет, но корону мне придётся теперь увозить с собой. Туда, куда меня отправит Маркелов. В городе мне оставить её больше некому.
Да только как её увезёшь? Круглую, хрупкую, с заострённым верхом. Ведь засечёт, как пить дать, не сможет не засечь, паразитина хитроумный.
Но я придумал. Хотя придумка моя навечно лишала меня этого редкостного коллекционного изделия, оставляя от него один лишь весовой лом и камни по отдельности. Но выбора не было. Я снова вынул свёрток из сумки и, как он был, завёрнутым в тонкую ткань, подсунул его под себя, приподняв тело над скамейкой – так, чтобы получилось боком и стоймя. И всем весом сел на корону, вдавив себя в неё.
То, что было внутри свёртка, слабо хрустнуло и сложилось в плоское. Теперь это была уже не корона, это был исходный материал, призванный снабдить меня всем необходимым для новой жизни на чужой для меня земле, на многие сотни километров отдалённой от того места, где я родился и вырос. От моего Ленинграда, в чьих скорбных пенатах лежало сейчас в ожидании милицейского наряда мёртвое тело задушенной бандитом пожилой женщины, Полины Андреевны Волынцевой, с которой мы и виделись в этой жизни всего три раза, но успевшей стать самой последней из дорогих мне людей.
«А камни, – подумал я сразу вслед за этим, – хорошо бы выворотить из золота и везти отдельно, просто ссыпав в карман, так будет надёжней, если что. Металл – отдельно, камни – отдельно. Только где это сделать и как? Не здесь же и не у себя дома. В смысле, не у Маркелова в моей квартире».
Вернулся в тот день я ровно к восьми, как мне и было велено. Впрочем, дверь на этот раз открыл не сам полковник, а Юля, дочь его, моя будущая жена. Сумка в руках у меня снова была пустой, плоская корона теперь помещалась у меня сзади, под рубахой, прижатая ремнём к спине.
– Проходи, – не особенно приветливо бросила мне она, но, как мне показалось, в отличие от вчерашнего её же слепого взгляда, на этот раз дочь полковника поглядела на меня с некоторым интересом. – Отец сказал покормить тебя и что сегодня его не будет. А завтра вы с ним уедете. Иди на кухню.