обнаружила у себя на столе, в издательстве «Мировая драматургия», без четверти шесть, когда окончательно разложила вдоль длинной стороны стола в порядке возрастания глав перевод с последними правками, уже окончательно выверенный, но внести правки в компьютерный файл она все равно не успевала. В связи с неожиданной находкой, начать писать послесловие к пьесе, тоже заказанное редакцией одновременно с переводом, было делом на сегодня уже совершенно невозможным, несмотря на приготовленный к вечернему процессу сочинительства трехтомник Корнблатта, немецкого драматурга начала века. Мода на него в последнее время стала повсеместной, стартовав одновременно везде: в ведущих столичных театрах, в многочисленных антрепризах и даже — в провинции, и, к радости Юлии Фридриховны, обозначила вызов засилью пошлых и неумных книжек, миллионами разноперых экземпляров, замусоривших московские книжные прилавки. Правда, любимого ею Брехта эта мода тоже заслонила собой, но ненадолго, надеялась она, на время — потом они оба, лучшие в XX веке немецкие драматурги, пойдут рука об руку и непременно с ее, Юлиной, помощью…
Трехтомник был ее собственным, изданным, как ни странно, в Германии, в 1938-м, при фашистах, когда, наоборот, все талантливое выжигалось там на корню, и стоил безумных денег. Достался же он ей почти даром — в обмен на бывшую в употреблении, однако вполне еще пригодную, стиральную машину «Малютка», что без всякой надобности уже восьмой к тому времени постперестроечный год бестолково занимала место у Владика в гараже, на антресолях. Трехтомник содержал все из написанного рано умершим Корнблаттом: пьесы, эссе, переписка с друзьями и почти все о нем: статьи, рецензии, воспоминания. Тогда она и узнала, изучив третий том, что над пьесами Корнблатта в середине тридцатых плакал сентиментальный многодетный Геббельс, идеолог третьего рейха, плакал и рыдал, онанируя в туалете собственной канцелярии. И по этой, вероятно, причине не сжигал его пьесы, а наоборот — приказал издать ставший библиографической ценностью трехтомник.
Владлен Евгеньевич тогда, помнится, поразился обнаружившейся у жены предпринимательской жилке и сделку сумел оценить по достоинству. Сам он немецким не владел, то есть, читал и говорил неплохо, конечно же, но не так все-таки безукоризненно, как владел другими пятью, основными для него, филолога, переводчика и эссеиста, языками — тремя европейскими и двумя восточными.
В отличие от мужа Юлия Фридриховна, имея поразительную одаренность к языкам, к своим пятидесяти шести годам так и не удосужилась отступить хотя бы на полшага в сторону от любимого немецкого, на запад или на восток — неважно, рассматривая такой поступок как предательство по отношению к единственному и неповторимому на целом свете слиянию букв и звуков и их причудливому, гортанно-нежному сочетанию, соединяемым, в свою очередь, в отдельные фразы и законченные предложения так изысканно и органично, как соединить подобное ни в одном другом языке, включая родной, наверняка было бы невозможно.
Конверт с посольским приглашением лежал под первым вариантом рукописи. Край его попал под основание монитора, а может, был прижат так специально, во избежание последующей утери, очень вероятной при таком смешении обычного для Юлии Фридриховны накала творческого градуса со спешкой, сопутствующей каждой сдаче большой и важной работы.
«Алиска, — подумала Юлия Фридриховна. — Ну конечно, Алиска подсунула. Позаботилась…»
Она еще раз перечитала содержимое: «Уважаемый господин… — далее было подчеркнуто и вписано рукой: — Эленбаум. Посольство Германии, лично господин Посол, а также издательство „Люфт“ имеют честь пригласить Вас с супругой на прием, устраиваемый 22 мая с. г. в связи с вручением ежегодной литературной премии лучшему иностранному автору. Начало в 20.00. Туалет вечерний».
«Супруга не пойдет, — мысленно подвела итог прочитанному Юлия Фридриховна, подумав о Владике. — Как обычно, скажет: я по-немецки — ни бум-бум, премия — тоже не наша, жрать стоя не желаю, а бабочка опять душить будет — когда ты резинку перетянешь по новой, наконец, я устал повторять без конца?.. Любовника, жалко, не завела, старая образованная дура, — вздохнула про себя Юлия. — Она посмотрела на часы — было начало восьмого. — А в восемь Алиска придет, немецким заниматься. — Юлия Фридриховна покачала головой, прикинув, что переназначить уже не успеет. — Ладно, Владьке скажу, чтобы извинился перед ней. Попьют чайку, в крайнем случае, с вафельным тортом, там остался еще кусок, надо сказать…»
Алиска работала в той же «Мировой драматургии» младшим редактором и несмотря на молодость уже была в штате. Кроме филфаковского диплома у нее еще имелся языковый, немецкий, и поэтому ее сразу сделали главной Юлиной помощницей по издательским и редакторским делам. Так случилось, что постепенно она стала незаменимой и в делах домашних, ненавидимых Юлией Фридриховной одинаково с другими языками, не имеющими отношения к прямому немецкому или всем видам его диалектов, просочившихся вместе со средневековыми завоевателями кое-куда понемногу — в Шотландию, Голландию, Швейцарию, ну и по легкой зацепивших Скандинавские страны. Алискин немецкий был средним, но по мнению Юлии Фридриховны — никаким, и поэтому бесплатные уроки эти, что она давала помощнице в принудительном порядке, вполне могли рассматриваться ею в качестве частичной компенсации Алиске за доброту и подмогу семейству Эленбаум по быту и во всей остальной, нетворческой части жизни…
…Она быстро накинула жилетку, тканую, как гобелен, любимую еще со времени приобретения ее двенадцать лет назад, в Англии, где по случаю, по пути в Шотландию, ее занесло в маленький городок, в Стрэтфорд, туда, где родился Шекспир, величайший — такая гипотеза была, и у нее на этот счет не было ни малейших сомнений — жулик всех времен и народов, присвоивший труды так и не узнанного миром неизвестного шотландца с настоящими немецкими корнями. Рукопись она оставила разложенной по главам — чтобы не путать, поправила последнюю стопку и подвинула чуть дальше от края стола — не смахнул бы кто. Ненароком бросила взгляд на последнюю страницу, ту, на которой всегда писала справа внизу: Москва, день, месяц. Взгляд упал на заключительное предложение перевода, перед словом «Конец». Юлия еще не остыла от почти законченной работы и, не в состоянии себя преодолеть, сладострастно пробежала ее глазами: «…Тогда она подняла глаза к небу, черному, густо заправленному яркими звездами, — яркими, подумала она, но мертвыми. И тут одна из них, словно услыхав эти ее слова, шевельнулась, стронулась с места и, оставляя световой зеленоватый хвост, ринулась вниз и куда-то в сторону. Секунда, другая, третья… и вот она рассыпалась на едва видимые точки, тысячи маленьких звездочек, уже живых, и каждая из них растаяла в ночи, унося в бесконечность тысячи загаданных желаний, одно из которых принадлежало и ей…»
Трехтомник она убрала в нижний ящик стола и повернула два раза ключ. Времени не оставалось совсем. Успела по пути только прикинуть: «Брючный костюм надену. Вечернее платье мне уже по возрасту неприлично. По спине конопатой…»
Был май, самый его конец, и идти в поселок за водкой сегодня очередь была Мотору. Аусвайс дрых еще со вчера и к завтраку не вылез. Спал он отдельно от Ваучера с Мотором, в собственной брезентовой палатке типа «Туристическая трехместная» — так ему было привычней. Палатке было больше десяти лет, но мокрое она держала как надо, рваной тоже почти не была, и поэтому Аусвайс на нее не обижался.
— Давай заводи мотор, а то разберут всю снова, я те тогда наркоз партизанский по новой устрою, как тот раз, башкой об пенек, и будешь торчать по кайфу — чумичкой, — беззлобно сообщил Ваучер, потянувшись…
Он сцедил слюну через дыру слева. Из той, что выглядывала промеж зубов справа, он не сцеживал обычно, берег, и только лишь пропускал папиросный дым, когда они были, конечно, папиросы или любое другое курево. К любому другому относилось всякое разное, могущее дымить: от размятых меж пальцев (меж большим и средним с безымянным, потому что указательный отсутствовал, уже пятый год как не было его совсем, а был только самозатянувшийся по произвольному направлению рубец) сухих прошлогодних листьев до лучших американских сигарет в красной пачке, с мужиком на ней в парике и воняющих духами с ванилью пополам. Не когда куришь, в смысле, а когда так нюхаешь, до того еще, после как открыл. Таких, с мужиком красным, в том году привозили три раза — раз зимой и два раза летом, потому что жара была тогда сильная, он помнит, и все кругом было сухо, и они с Мотором тогда чуть не угорели насмерть, потому как курили на халяву воняльные эти сигареты без укороту, одну за одной, и запивали водкой все время, а бычки не схоранивали, как обычно, а бросали тут же, на краю леса, ну и, наверное, на мхи попало какие- нибудь и занялось. А они уже сильно пьяные тогда были, в лохмотья, особенно Мотор был. Он, говорил, такие курил, когда еще в той жизни жил, и когда все у него было по-нормальному: и в кино снимался еще, в