невидимую опасность, нависшую над нами.

Этого ещё не хватало: Гундосика признала тётя Таня, высунувшаяся из парикмахерской полюбопытствовать, что за гвалт возник в зале ожидания. В руках её, как алебарда, волосяная щётка выглядела грозным боевым оружием. Она с наслаждением разоблачила «сироту». А если меня узнает? От ужаса всё сжимается внутри.

— Да это же Генка Сапожков! У ево отец — антаголик, в канаве у пивной давеча околел. А мать нигде не работат — тунеядка. И с мужиками улишными выпиват.

Вовку почему забыла помянуть?

— Рвём когти, — тихо произносит Гундосик и поднимает пилотку, в засаленное нутро которой кто-то из сердобольных очередников-слушателей успел набросать с горсть мелочи и несколько рублёвок.

— Канай за мной, короче, — торопит Генка.

Мы поднимаемся туда, где продолжается беспрестанная стрельба. Чем выше забираемся, тем усиливается гул нагревательных (или нагреваемых?) котлов и оглушительнее воспринимаются хлопки.

У меня не хватает мужества оглянуться: продолжает ли обличительную речь тётя Таня и не узнала ли она меня? Не отнимая шапки от лица, шагаю по ступеням, поглядывая осторожно и внимательно под ноги, — не загреметь бы вниз — костей не соберёшь.

Находясь среди людей, ощущаю их близость и свою неодинокость. Горе, нывшее во мне нудным старушечьим голосом, постепенно приглохло, отступило. Но оно невидимкой притаилось где-то внутри, готовое в любой момент наброситься на меня, напомнить об утрате дома, родных — сейчас моей самой острой боли. И ещё не отпускала мама, постоянно возникая, скорбная, перед глазами.

— Идём дрыхнуть, — пригласил Генка, видя, что мне невмоготу.

— К вам, что ли?

Наш диалог заглушал и прерывал треск нагреваемой воды.

— Тебя рази домой зову? Под бак.

— Куда?

— Под бак. На чердаке. Лафа! Ташкент!

— А пустят нас?

— Какой дурак об таком спрашиват? Канаем — и всё.

Мы поднялись на третий этаж. По металлической громыхающей лестнице пробрались под самый потолок. Генка толкнул плечом маленькую, обитую ржавым железом дверцу, и на нас вмиг обрушились трескотня и какой-то густой обволакивающий гул. Там, в утробе чердака, рычал и клацал зубами большущий железный зверюга.

Генка захлопнул дверцу, и мы очутились в полной темноте. Со всех сторон нас долбил грохот, от которого содрогался решётчатый пол.

— Дай пять! — выкрикнул мне в ухо Генка.

Спотыкаясь, я волочился за поводырём, пока не наткнулся на тёплый, мне почудилось, вибрирующий бок, вероятно, огромной цистерны. Гундосик потащил меня дальше, вдоль этой ёмкости, в которой оружейными залпами трещала и шумела падающая вода, нагнетаемая, вероятно, мощным насосом.

— Лезь сюды, — еле расслышал я Генкин приказ. — На карачки становись.

Я опустился на четвереньки, подлез под брюхо цистерны и пополз вслед за Генкой.

— Сюды легай. Курорт! И дяди-гади не заметут — им досюдова не пролезть — больно толстые.

— Здесь и милиция бывает?

— А ты думал? Взрослых имают.

— Кого — взрослых?

— Блатных. Вороваек[311] разных, шалав.[312] Бродяг. Которы от хозяина[313] из лагеря освободились. Или чесанули из зоны.[314] Ну, всех, у кого свово дома нету.

— Разве есть люди, у кого нет своего дома?

— Ты што — совсем глупо?й?

Я и в самом деле полагал, что у каждого человека есть или должен быть где-то свой дом, — а как же иначе? Оказывается…

Мне от Генкиной реплики даже неловко перед ним стало — за свою наивность.

— Засмалим? — предложил Генка.

— Куришь?

— Махру. Чинариков[315] насбирал на транвайной астановке — на пару «козьих ножек»[316] с походом будет. А ты? Слабо?

— Не курю. Тошнит с табаку. Отец курит, как паровоз, всю жизнь. У меня от его «Беломора» сызмальства горло болит. Мы с пацанами баловались: листья сирени курили — тоже противно.

— А я и вино пил. Лёня Питерский угощал. Вкус — заебись! И весело так! Быдто летишь. Погодь-ка, я сичас. У меня заначка с прошлого раза осталася.

Генка куда-то стал протискиваться, в какую-то щель, наверное очень узкую, и даже заехал мне в бок своими рваными опорками.

Когда Гундосик уполз, меня полоснула жуткая мысль: а если он не вернётся и я останусь один — что тогда? Выхода-то даже не найду.

— Не стибрили! — ликующе выкрикнул Генка. — Тута!

— Кто?

— Шекспир. Держи. Из дома сюды притаранил.[317] Чтобы не стырили.[318] И в ей — фантики[319] заначил.[320] А счас рюхнулся: [321] не обшмонал[322] ли хто мою заначку — и тю-тю… Сухарики будешь?

Я общупал твёрдый картонный пупырчатый переплёт уже знакомой мне книги — Генкиного сокровища, тома, изданного Брокгаузом и Ефроном. Ещё до революции. Помнится, в тысяча девятьсот втором году. С картинкми.

— А ты прочитал книжку-то?

— Шекспира?

— Ну да.

— Всего. И другорядь. Многих листов нету. А то, что осталось, — всё прошерстил. Некоторые твёрдые знаки сначала не понимал, а посля дотумкал, что это «е» такое.

— Понравилось?

— Ух, тиресно. Короли мне только не ндравятся — убивают друг друга. Яд подсыпают в кубки с вином. А чего убивать? Чего им не хватат? Не по карточкам, поди, хлеб получают… Хорошо-то как здеся! Дадим храпака? Держи сухарь. Соси.

— А подушки нет?

Генка затрясся от хохота.

— Может, тебе ещё и одеялу дать? Ну сказанул, Ризанов.

Кое-как примостившись на каких-то тряпках, я уже почти задремал, как по шее что-то поползло. Я попытался вскочить и больно ударился лбом о гудящее железо.

— Генк! Что-то ползает!

— Тише ты! Облава, верняк. Замри, а то услышат дяди-гади, мусора? подлючие.

— Да нет же. Букашки какие-то. По шее…

— А… Это бекасы.[323] Их тут — хочь горстями греби.

— Какие бекасы? Так птиц называют.

— Бекасы — птички? Ты чего горбатого к стенке мене лепишь?

— Да, у Брема в «Жизни животных» о них написано. В четвёртом томе.

— Не знаю. У кого, мож, птички, а у нас — воши.

— Вши?!

— Ага. А ты чего икру заметал?[324] Почешешься малость —

Вы читаете Ледолом
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату