Эта мысль стала навязчивой в последнее время. Я ни о чём другом не мог думать, постоянно возвращаясь к постигшей меня трагедии, — именно так в моём сознании виделось происходящее со мной. Лишь светлым пятном, вселяющим надежду, что не всё далее будет столь же плохо, возникало в моём воображении воспоминание о Миле.

О ней я подумал и сейчас. Эти видения часто вспыхивали неожиданно, и с пронзительной радостью. Так я узнал, что сердце может щемить не только грусть. И я вызывал Милу внутренним видением, что удавалось всегда легче лёгкого. Девушка тотчас являлась. Я видел и слышал её столь же явственно, как в действительности. Она отвлекала меня от тягостных переживаний, сомнений, угрызений, самообвинений и вела за собой в светлый мир её сдержанной чистой улыбки и чарующих переливов нежного голоса. Именно такой она мне представлялась, Милочка.

Теоретически мне были известны интимные отношения между мужчинами и женщинами. О Миле я и мысленно не мог подобного допустить. Или даже представить её в своих объятиях. А уж в чьих-то и подавно. Ведь Мила — не такая, как все, она особенная.

Минувшим летом, в одно изумительное светлое утро, я беседовал с Милой, сидя на подоконнике кухоньки Малковых, куда взгромоздился со двора.

Она мыла пол и, светясь своей чудесной улыбкой, шутила, необидно подтрунивала надо мной. И когда она нагнулась в очередной раз, я увидел в прорезе ворота её платьишка то, чего не должен был видеть, — маленькие перламутровые чашечки — груди. С розовыми плоскими соска?ми. Я сразу отвёл глаза и смутился настолько, что лицо набрякло от прихлынувшей крови. Мила, очевидно, не догадалась о причине моего смятения. А ведь обнажённые женские и девчоночьи тела я не однажды видел во время купаний в Миассе, и ничего — не сгорал от стыда. Наоборот, эти зрелища в последнее время бывали порой притягательны. Украдкой, незаметно, я наблюдал за купальщицами, но вскоре мне это надоедало — что в этом особенного? А тут и глаз не посмел поднять, чтобы снова не наткнуться на запретное. А запрет возник во мне же. Я его сотворил — иначе и поступить не мог, ведь передо мной находилась Мила — девочка, которую я беззаветно любил. За что? За всё. За то, что она такая. За то, что она есть на свете. И другой мне не надо. Ни Любовь Орлову, ни Марину Ладынину — никого!

…Она и сейчас присутствовала как бы всегда рядом, близко, и в то же время нас разделяло что-то абсолютно непреодолимое. Навсегда. Эта невозможность единения меня угнетала, раздражала и ввергала в отчаянье. Я мысленно стремился к Миле и одновременно не смел приблизиться. В этом-то и заключалась мука.

Я и сам не в состоянии был разобраться в том, что со мной происходит, почему меня неодолимо влечёт и не допускает к Миле. Генке объяснить что-либо вразумительно я не смог бы, даже решившись на это. Но даже не желал заикаться на эту тему, твёрдо знал — про себя! — что люблю Милу. То же подтверждали стихи. Им я доверял.

— Чево молчишь? — толкнул меня Генка.

— Стаську жалко. Без меня его задирать будут.

— Чухнуть[338] собираешься! — воскликнул Генка. — В другой город?

— С чего ты взял?

— Слиняем[339] напару! А? Мамане я и на хер не нужен. Залётными хлять[340] бум.[341] В самый фартовый город в мире. Знашь, как он называтся?

— Москва.

— Челяба тоже ништяк. Ежли б путняя хавира[342] была.

— Ну и сказанул! Челяба в переводе на русский язык — «яма». Самый красивый город на свете — Ленинград.

— Ты в ём был? Нет? В натуре фартовый? Мне Лёнчик Питерский трёкал, вор авторитетный, ночевал у нас три ночи. Залётный блатной, щипач классный.

— Так что он тебе рассказал?

— Всё там красивое: дома, улицы, дворцы, мосты. Агромадные дома — с гору! Памятник тама стоит царю — на коне. Конь — со слона! И шкиль тама есть. На крепости. Из чистого золота. Даже ночью горит. А ночи там светлее, нежели у нас днём.

— Читал я об этом. У Пушкина читал. Только не «шкиль», а шпиль. И Вовка Кудряшов, дружок мой, эвакуированный, рассказывал.

— То у Пушкина. Самому бы повидать. Город-то — герой. И люди в ём живут — герои. Лёнчик Питерский трёкал — он сам из Питера. Только нет ему в жизни щастья. Сирота он. Все с голоду померли. В блокаде. Да ты его зырил — на площади. Когда салют Девятова мая в прошлый год шмаляли. Он щипал, а мы на пропале стояли. Пропаль брали.

— Что за пропаль?

— Не знашь? Это когда с чердака или из жопника,[343] к плимеру, сдёрнешь гро?ши, а фраер ещё не шурнулся,[344] незаметно кенту передашь пропаль, а он — когти рвёт. Схватят щипача поганые фраера, а у ево нету ничево — докажи, что он гумажник уволок. Ты и отвода не знаешь?

— Нет.

— Это когда ты фраеру глаза отводишь, клянчишь, к плимеру, чинарик досмалить, а щипач в энто время…

— Гадость какая! Это же обворовывание. За это в тюрьму… Ты говоришь, я его видел? Доходной[345] такой, костлявый, с фиксой?

— Из рыжья? — чистова червонного золота. И в лепёхе бостоновой, в белую полосочку. С притыркой[346] на рукаве.

— Я его знаю, гада. Он у меня сушёную рыбу украл. На паровозе, когда я на фронт ехал. С пропеллером. Для «ястребка».

— Божись, што не свистишь!

— Легавый буду! Он ещё бритвочкой хотел мне глаза вырезать.

— Ну! Энто он тебя на «забаюсь» брал.

— Вот тебе и «ну». А ты: Лёнчик, Лёнчик! А он бандюга. Последние крохи у пацана выгреб и сожрал. А меня голодным оставил.

— Не, он чистокровный карманник. Благородный. У ево и папаня урка был. Лёнчик в Ленинград сулился меня прицепом прихватить. Када-мабуть… Када куш[347] ему обломитца.

Я же, слушая Генку, размышлял:

«А почему, собственно, и не поехать в Ленинград? Без Лёнчика. Отцу я не нужен. Мама — за меня, да сделать ничего не может. Стасик с ними остаётся. Маму только жаль. Но… Не в состоянии и она понять, что не получается у меня, как ни стараюсь, чтобы в точности выполнять все их указания. Ну не получается! Что же делать мне? Терпеть? До каких пор? Пока не состарюсь?»

Об этом я ей однажды откровенно заявил.

— Плохо стараешься, сын, — упрямо внушала мне мама, жаря картошку, — старайся, и всё получится. Захочешь — добьёшься. Упорство и труд всё перетрут, сын.

И это втолковывает мне она! К кому же ещё обратиться за толковым советом? Не к кому!

— Дело придумал, — поддержал я Генку. — Поехали в Ленинград. Спросят — соврём, что родных ищем.

— Придумам чево-мабудь подходяще. Я буду песни петь в теплушках жалобные, романецы, которые мамка пела. А ты — будто мой глухонемой брат. Двоюродный.

— Нищенствовать? Ну уж нет. Робить будем. Что мы, с тобой на билеты не наскребём? Я знаю, как можно честно заработать, — в утильсырье. Мне и другие способы известны. Но сейчас они не совсем подходящи. Белых мышей, например, разводить и продавать.

— Неужто такой дурак найдётся, что мышей купит? — перебил меня Генка.

— Так то ж белые. В мединституте их с руками оторвут. Для опытов. И хорошо заплатят. А если со свалок да отовсюду с утра до вечера в ларёк на улицу Пушкина на тележке всякое добро возить, вдвоём, да

Вы читаете Ледолом
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату