Да что я всё: бы да бы… Жизнь, как мне стало известно, сослагательного наклонения не имеет, и ты принимаешь то, что тебе уготовано, и становишься тем, кем должен стать. Даже замороженным «мотылём». А для полуторки, чтобы отвезти тебя и сбросить в яму, в стране всегда бензин найдётся. И квадратик фанеры, который привяжут к ноге и выведут на нём роковой номер. Перед последним же путешествием вертухай молотом пробьёт тебе череп — с такой гарантией не совершишь побег. И яма — сколько тысяч их выкопано на просторах несчастной России и всего СССР со дня провозглашения нашей могучей державы самой свободной и счастливой в мире — примет тебя в свои вечные объятия, в обещанный коммунистический рай.
Мировой салют
— Фюллер подох! — что есть силы гаркнула в открытую дверь нашей квартиры Герасимовна. — Удавилша, как Юда Шкариотшкай. Тьфу ему на поганую евоную могилу! Шлышь, Егорка, вшех хвашистов ижвели под корень в Берлине ихнем, проклятушшем. Коншилась война! Дождалиша, шлава Богу…
И она быстро зашаркала опорками-развалюхами по коридору, спеша оповестить остальных соседей. А я раньше о долгожданном событии узнал, от самого Левитана, — круглый, с прорванной, из чёрной бумаги, диафрагмой «Рекорд» мы не выключали, чтобы не пропустить важных новостей с фронта. Они все были важными, но эта! Мы её ждали каждое утро, и всё же известие об окончании войны прозвучало будоражаще — неожиданно.
Утром этого светлого, мне показалось, необыкновенно яркого майского дня я поднялся ни свет ни заря, словно заведённый, и братишку растолкал, когда услышал о капитуляции, чтобы и он не проворонил самое-самое важнейшее событие всех лет, начиная с июня сорок первого, когда, играя на полянке под окнами квартиры Богацевичей, впервые донеслось до слуха не очень меня пугавшее слово «война».
…Да неужели в такой день за уроками усидишь дома?! На улицу, быстрее! Ведь наступил день, который я уже давно ждал и представлял важнейшим в моей жизни, как самый-самый. Даже определение не мог подыскать, каким словом назвать этот самый-самый день.
Утро выдалось чудо какое славное, золотисто-голубое и прозрачное, обрамлённое свежей нежной зеленью.
Исполнилась моя самая желанная мечта — ничего я так сильно не жаждал, как Победы и возвращения отца домой. Мне мнилось, что жизнь вокруг изменится сразу, ибо у всех с плеч упадёт многолетняя изнурительно-тяжелая ноша, тягостное бремя, народ возликует и радость никогда не иссякнет. А люди будут жить, постоянно улыбаясь друг другу. Ох и житуха настанет! Как до войны! Или ещё лучше, чем в фильмах «В шесть часов вечера после войны» и «Свинарка и пастух».
Я смутно помнил, как жилось до войны, но верил, что очень хорошо. Мама иногда угощала меня и Славика настоящими шоколадными конфетами «Красный мак». Отец спелые огромные арбузы покупал.
…Соседи уже высыпали во двор. Во всём, в каждом слове и жесте людей чувствовались возбуждённость, торжественность и умиротворённость. И невыговоренная радость. И дружелюбие. Все выглядели совсем иначе, не как позавчера, вчера. И хотелось петь, кричать, прыгать.
«Вот оно, это самое-самое время! Наконец-то наступило!» — окончательно утвердился я.
И подошёл к азартно беседующим соседкам. Меня привлёк табурет с даниловским синим патефоном. Смотри ты, голодали, а не продали, не променяли. На нашем круглом «венском» стуле аккуратной стопой лежали грампластинки. Ясно — будет большой, общесоседский концерт. Даже лучше, чем те, что устраивал у себя закройщик Сурат. А вот и Толян ещё пластинки прёт. Прижал к животу, кричит мне:
— Подмогни, чего пялишься!
Да я с удовольствием! Раз, два, три, четыре… Все знакомы, наизусть знаю — неоднократно у Скуратов слышал. Вот любимая: «Спят курганы тёмные». Марк Бернес поёт. Здорово! Никто лучше него не умеет петь, особенно песенку из фильма «Истребители»: «Любимый город может спать спокойной, и видеть сны, и зеленеть среди весны…» — вот и настали первые минуты, когда все наши города, все мы можем спать спокойно. Хоть сколько. Даже целыми днями.
— А ты ить помнишь, Татиана, кады война-те нашалашь? Я ить баила: ох, больша беда грядёт! А Ванька-то, мужик твой, эдак ответил:
— Мы его, энтово хвашишта, на гранише раждавим, как шервяка. Шапками шаброшам. А ить как полушилось — пошитай шетыре года ш шервяком отвоевали, ш гнидой. А этта гнида вот какой вшой обернулашь… Школь крови народной выпила.
И бабка растопырила руки.
— Ну что, Герасимовна, поминать прошлое? Кабы один Иван Петрович, а то ить все эдак думали.
— А я жнала. Ишшо по той герьманьшкой. Та тожа школь лет была — народ вешь оголодал и обношилша. Ш голоду в деревнях-те мёрли шемьями. Лебеду ели. Лошадей дохлых… Ох, вшпомнишь, и то тяжко…
— А в нонешнюю разве мало померло народу? — подхватила тётя Таня. — Из бани сколь раз