первого и отца Феди Грязина — врезался мне в память навсегда. Он, молодой и кудрявый, пьянущий, сидел в соседнем дворе на приступке порога своего барачного жилища в одну комнату и горестно рыдал… Вот это меня и поразило — рыдающий мужчина. А Федя где-то отсутствовал, может быть, у родных или знакомых гостевал.
Вскоре, через какие-то считанные дни, возможно первой в соседях, мать Феди, ещё нестарая женщина, получила похоронку. Она долго выла, выйдя во двор дома номер двадцать восемь, — отчаянные вопли были слышны и в нашем дворе. Эта молодая тётенька стала первой, увиденной мной, кого жестоко полоснуло по горлу горе войны. Мне было очень жаль мать сгинувшего в преступной мышеловке Феди Грязина, несчастную женщину, потерявшую и мужа — на фронте, и сына. Я никак не мог убедить себя, что тот исходящий смертельным горем жизнерадостный — таким я его мысленно видел — с вьющимися, слипшимися колечками чёрными волосами дяденька тоже убит, растерзан, только на фронте, и его уже больше нет, и он остался лишь в моей и других людей памяти, так же, как и мама его, умершая от горя из-за преступления своего сына, которого растила, любила, надеялась — никого! Их нет никого!
Тётя Аня, не дожевав картофелину, вынула из кошёлки большую бутыль, на три четверти наполненную какой-то мутной жидкостью, и принялась угощать ею всех — бабку Герасимовну, тётю Марию, тётю Таню и других. Правда, многие от питья отказались. Бабка же стаканчик опрокинула, чмокнула его донышко, топнула и ещё подставила. Тётя Даша почему-то тоже не пожелала испить из бутыли. Ушла к себе и Милочку увела.
Бабка, опустошив и второй стакан, хрястнула им оземь и, с воплем сдвинув выцветший платок с седых волос на плечи, пустилась в лихой пляс, раскинув широко руки. Она топала опорками, кружилась, разинув беззубый рот в блаженной гримасе и выкрикивала:
— Их, их, их…
Ай да Герасимовна! И где она научилась такие коленца выкидывать!
Я спешно нашёл диск с «Брызгами шампанского», безумно весёлым танго, но бабка плясала под какую-то свою музыку, да ещё и частушками сыпала:
И на иной мотив:
Тётя Таня, подбоченясь, присоединилась к бабке, заголосила тонко:
Бабку стало заметно заносить, когда я поставил «Кукарачу», — быстро же старушка выдохлась. Зато тётя Таня, а после и сестрица её, плавно и неутомимо кружились по кругу, помахивая воображаемыми платочками.
Залюбуешься, как они величественно танцевали. Я лишь успевал пластинки ставить да переворачивать. Уже и стремительную «Рио-Риту» проиграл, и очаровательную «Китайскую серенаду», и ласковые «Неаполитанские ночи», а неутомимые сёстры всё танцевали на не очень широком пространстве, ограниченном картофельными грядами. Наверное, они ещё очень долго показывали бы своё танцевальное искусство, но непонятно откуда возникла Эдка в платьице из накрахмаленной марли и в белых носочках. Волнистые, после расплёта косичек, белокурые волосы её распущены на плечи и спину, а на голове, бликуя новогодней мишурой, блестело что-то вроде картонной короны.
Тётя Аня заметила дочь, мою одногодку, и их танец прервался. Эдка шепнула что-то Коляну, и тот объявил:
— Танец «Вальс цветов». Исполняет Эдда Васильева.
Эдка передала ему свою грампластинку, и Колян, отстранив меня бесцеремонно, сам возложил её на суконку, подув предварительно, чтобы пылинки не остались. Он и ручку накрутил. Немного обиженный, я отошёл от табурета с патефоном и опустился на травку, на то место, где недавно сидела Мила.
Эдка, вытянув вперёд тощие руки, короткими перебежками семенила туда-сюда, после растопырила и стала медленно поднимать и опускать их, будто собиралась взлететь и одновременно мелко перебирала стопами, как маленькие дети, когда захотят пи-пи. Ну как тут было не рассмеяться! Я прыснул в ладони смехом, столь нелепым выглядели Эдкины движения и позы. Случайно увидел слева розовое пятно, оглянулся… Мила стояла в своей кухоньке и через раскрытое окно внимательно наблюдала, грызя свой ноготок, за танцующей Эдкой. Ей, наверное, очень хотелось оказаться на месте Васильевой — такое печальное у Милочки было лицо.
Не осмеливаясь пригласить её, я подошёл к тёте Тане, но раздумал к ней обращаться, а тронул тётю Аню за полную руку.
— Чево тебе, Егорка?
— Пусть Мила к нам идёт. Потанцует, — сказал я тихо.
Но тётя Таня услышала мою просьбу и повернула ко мне своё по-прежнему отчуждённое недоброе лицо.
— Не могёт она — беркулёз у её.
— Нет, — выпалил я, обескураженный.
Я знал, что от туберкулёза люди умирают. Дядя Ися Фридман приполз из тюрьмы с такой же болезнью. У него даже одно лёгкое там вырезали. Потому он такой кривобокий. А я и мысли допустить не мог, что подобное, страшное угрожает Миле.
— И отец иёный — беркулёзник. Потому Дарья Ликсандровна и разошлася с им, — жестоко и охотно сообщила Данилова о том, что всячески скрывали от окружающих тётя Даша и Мила. А тётя Таня вроде бы даже обрадовалась, рассказав о губительной милочкиной хвори.
«У Милы — туберкулёз? Да правда ли это? Несчастная Милочка! Вот почему она такая бледная и немощная… и на Миасс никогда не ходит купаться», — сетовал я про себя.
Беспощадное откровение тёти Тани меня оглушило, и я не хотел ему верить, а жаждал, чтобы Мила стала — обязательно! — здорова, чтобы никакие заразы не терзали её. Тем более в такой Праздник.
Я оглянулся в сторону дома, но в малковской кухоньке уже никого не увидел. Праздник… Он сразу померк, и мне стал неинтересен патефон и кипа пластинок, к которым только что испытывал неутолимое тяготение.
Наплясавшись вдосталь, Герасимовна уже плакала в широкий подол своего лоскутного сарафана, наверное по сыну Ивану.