отвоёванной безрассудным рывком, будет отравлена ожиданием неминуемого разоблачения. Нет, такая «свобода» — не для меня.
Если и по сей день я радуюсь жизни: свежему небу, словно умытому дождём и поэтому такому голубому, и зелени высоких деревьев за лагерным забором, и щебету энергичных воробьёв, и многому, что живёт свободно, то всё это померкнет и перестанет радовать, будоражить и дарить надежду, окажись я за зоной как беглец. Нет, такая воля, действительно, не по мне. Она хуже, наверное, мучительного холодного карцера, когда тебя раздевают до нижнего белья и вталкивают в бетонную нору могильных размеров два метра на полтора.
Находясь в лагере, даже в самых, казалось, невыносимых условиях, я всё же надеюсь на будущее, чуть-чуть, но надеюсь, что когда-то выйду за этот постылый забор и уже никогда не буду оглядываться и ожидать, что тебе в любой момент завернут руки за спину и скажут злорадно: «Попался!» Словом, если здесь я мечтаю о возможной свободе, то на воле, обретённой незаконным способом, могу ожидать лишь возвращения в страшное прошлое. И это ожидание отравит моё существование. Поэтому…
Я решил терпеть, чтобы после жить не оглядываясь, без лжи и страха. Зачеркнув прошедшее навсегда.
Вернусь к тому, о чём упомянул вначале. Великая это наука — умение правильно относиться к людям. То есть — справедливо. От этого умения зависит вся наша жизнь, её направление, настрой, содержание и так далее. К сожалению, мой характер таков, что я не могу строить свои отношения с другими ровно, разумно, рассудительно. Я бываю часто очень пристрастен. Бурно реагирую на разные события и поступки людей. И вообще трудно (мне, например) сразу разглядеть, разгадать, что за человек передо мной. Близкое видение часто бывает обманчивым. На расстоянии или в разлуке люди видятся мне совсем иными, нежели когда находятся рядом. Невозможность общения, недоступность рисуют их не такими, какими их знал повседневно: что-то на их портретах словно ластиком оказывается стёртым напрочь, что-то, ранее малоприметное, проявляется более ярко и выпукло, словно под увеличительное стекло попало. От этого меняется и весь воображаемый внешний и особенно — внутренний облик. Стирается, затушёвывается несущественное, дотоле наиболее заметное, а остаётся — главное, то, что наиболее присуще. И тогда выпячивается, проявляется, как фотография в кюветке, ранее еле замечаемое, на что почти не обращал внимания. Это внутреннее инаковидение я впервые всеохватывающе ощутил в тюрьме, когда осознал, что надолго и напрочь оторван от семьи и от всего, в чём и чем жил. И я очень страдал тогда. Меня нещадно терзало раскаянье огромной вины перед родными и знакомыми.
Наверное, это бывает полезно — иногда отрываться от близкого тебе мира. Чтобы увидеть всё, что тебя окружало, в новом освещении своих чувств и воспоминаний. Но только не в таких условиях, как наши. Потому что они сильно деформируют всего человека, уродуют его. Иногда — губят. По-моему, да и не только по моему мнению, такая среда, как тюремно-лагерная, разрушает человека, выплевывая часто изуродованное болезнями и травмами тело и, что наиболее прискорбно, — душу. Когда я увидел это и понял всю опасность, грозящую и мне, то решил во что бы то ни стало сохранить не столько себя, своё здоровье, сколько человека в себе, — свою душу. Это — самое главное.
Потерять руку, ногу или глаз — ещё не всё потеряно, а вот если душу свою погубил — всё. Конец всему. Вот я и берегу в себе это хрупкое, невесомое, невидимое, не позволяю соблазнам одолеть, слукавить себе, обмануть себя, уступить… Стараюсь не ожесточиться и по возможности простить тех, кто умышленно или невольно причинил мне вред, зло. Подчас это очень трудно — простить обиду. Особенно — незаслуженную. Но не сегодня, так завтра наступает миг, когда с облегчением чувствуешь, что обида прошла. Как боль.
Обстановка постоянной напряжённости и вероятной опасности заставляет меня держать свою душу замкнутой. Почти от всех. Иногда возникает очень сильное желание открыться. Но тому, кому хотелось бы, — не могу, нет возможности, тем, кому можно было бы, — не хочу. С тобой — другое дело. Тебе я открываюсь легко. Даже — с желанием. Потому что ты мне близка и понятна. Потому что я тебя целиком выдумал. До того, как начал сочинять это письмо. В дальнейшем может статься так, что мы подружимся, тогда я распахну свой ларец, в который давно складываю истинные драгоценности. И берегу их.
И хотя это письмо к тебе я начал с обращения как к незнакомке, но ты мне очень даже знакома, потому что ты во мне не возникла вдруг, а вырисовывалась постепенно, по чёрточке. С каждым твоим письмом я буду знать о тебе больше истинного, и портрет будет меняться, обогащаться. Это превосходно. И интересно.
Сейчас мне вспомнился случай, произошедший со мной не так давно, когда нас привезли сюда из глухомани, с лесоповала. Несколько месяцев я был в тайге на так называемой лесной командировке. Что это были за месяцы — об этом отдельный рассказ. Наш бывший бригадник, бывший авиатор (радист), а сейчас инструментальщик, в своей комнатушке-складе починил принесённый кем-то из вольняшек радиоприёмник. И из него вдруг хлынула громкая музыка. Сколько времени я её не слышал… Что со мной стало! Я захлёбывался от восторга и наслаждения, и мне хотелось плакать — навзрыд… Какой-то иностранный певец (своих, советских, которые выступают по радио, я знаю), вроде бы — тенор, исполнял итальянские народные песни. О любви. Душа моя буквально разрывалась от сладостных мук — это был голос оттуда, из огромного, недосягаемого, почти сказочного мира, из того мира, в котором живёшь ты и остальные счастливые люди, не зеки, а которые любят и любимы.
Не то что здесь — злоба, ненависть, обман, угнетение… Слово «люблю» здесь относится лишь к жратве и наслаждениям скотского порядка, но только не человека к человеку. Здесь властвуют другие законы жизни, по которым мы обязаны существовать. Наш мир, окружающий нас каждодневно, постоянно, совсем иной, нежели тот, в котором живёшь ты. Я его назвал бы перевернутым с ног на голову. И такое нетерпение вырваться из него, не оставив ничего от себя, стереть напрочь воспоминания о нём и очутиться в том красивом, как солнечный восход, чистом, как снег поутру, мире, наполненном прекрасной музыкой, где труд — не каторжное наказание, а — поощрение, награда. Но пока это — мираж, несбыточная мечта, и сладкая, и горькая одновременно.
Но весточка с воли — это уже не мираж, а кое-что, приносящее радость и надежду. Мне мнится, что я буду, как никогда, счастлив, если получу от тебя, Валя, хотя бы единственное ответное письмо. Я очень в таком письме нуждаюсь. Едва ли ты можешь представить себе, каким щедрейшим подарком оно для меня станет. Вернее, может быть. Я даже не знаю, теряюсь, с чем его сравнить. Наверное, лишь с нежным поцелуем, которого ожидаешь с трепетом, словно величайшую награду. И которого я так и не дождался в юности. То, что было, — несравнимо. Когда в ночном сквере, на скамейке, обнимался с девчонкой, с которой познакомился случайно.
Это была вербованная из Удмуртии деревенская, неулыбчивая, озабоченная труднейшими условиями жизни девушка. Она приходила на свидание нехотя, сильно уставшая после трудового дня, — работала землекопом на рытье траншей. Иногда она тяжело засыпала в моих, мне казалось, раскалённых объятиях и вздрагивала, очнувшись от моего неловкого движения. Эта её усталость так не вязалась с моими плотскими вожделениями, мучениями и ожиданиями, что у меня не хватало решимости перейти к самому важному, о чём я постоянно думал. Её незащищённость не только не подстёгивала меня и не прибавляла смелости, но наоборот, я старался не двигаться, когда она дремала, укрывал её плечи своим пиджаком — ночью и в июне становилось прохладно. А потом я провожал её до общежития, не очень далеко от сквера, и она брела в него, шатаясь, словно подвыпившая. Мы так и не стали близки. И, вероятно, это даже лучше для нас обоих. Хотя меня жгло огромное, всего меня поглощавшее желание обладать ею. Как хорошо, что этого не произошло! Я хоть перед ней-то не виноват, перед деревенской беззащитной девушкой.
Сейчас, когда прошло уже больше пяти лет, мне думается, что моя первая девушка, за которой я ухаживал, было забитое, малограмотное, малознающее и измотанное в свои семнадцать лет скотским трудом почти бессловесное существо. Мне уже тогда её было жалко. Теперь же, когда глубже её понял, — ещё более. Не знаю, что получилось бы у нас, если б мы не расстались. А расставание стало результатом отчуждения. В сущности, у нас не было общих интересов. А они — главное.
Если люди меня не отвращают сразу, я в них стараюсь разобраться, что-то найти — неведомое, не лежащее на поверхности. Наверное, начитавшись мальчишкой книг (сказок из «Тысячи и одной ночи» про благородных разбойников и пиратов и т. п.), я буквально был одержим мечтой отыскать клад. Где только я не рыскал! И — находил! Честное слово! На чердаке одного старинного дома обнаружил (невероятное везение) в куче истлевшего тряпья ржавую, слежавшуюся в твёрдый комок кольчугу. Я смочил её в