Что ваша смерть так рано пришла. Вас засосала слякоть бульварная. Вся ваша жизнь в белых туфлях прошла.

Шумок

1950, начало июня

«Зелёных» выгружают! Целый состав! Из Берлина! Такие слухи разнеслись по пересылке мгновенно. И едва ли не весь лагерь повылез взглянуть, как из скотских вагонов, загнанных в тупик возле самой зоны, выскакивают под насыпь люди в форме защитного цвета — с вещмешками, мешками-«сидорами», альпинистскими рюкзаками, баулами, узлами и огромными «гробами-чемоданами». По определению авторитетных чемоданных знатоков с бана,[32] специалистов по «верчению» этих самых «гробов».

Обилие вещей — почти у каждого что-то было в руках — вызвало ликование блатных и мелкой шушеры, вившейся и подкармливавшейся возле них. Они уже торжествовали, предвкушая предстоящий шмон, расказачивание под видом справедливого дележа и грандиозную карточную игру.

Я тоже вышел из просторного сарая, не знаю, как точнее назвать то специфическое сооружение, в которое нас загнали. Впрочем, начальство определило эти дощатые халабуды с брезентовыми крышами и земляными полами как сезонные бараки. Зеки же окрестили их «сезонками». В них мы и ютились в ожидании отправки куда-то, где нужда в рабсиле, то есть в рабах. Могли загнать, куда угодно. Возможно, на самый край земли. Советской, ещё не освоенной зеками земли. Концлагерь так и назывался — пересыльный. Одновременно в него вмещались от десяти до пятнадцати тысяч зеков. А если уплотнить, то во много крат больше. Причём этот сортировочно-перевалочный пункт разворачивали только в тёплое время года, когда открывалась навигация по великой сибирской реке, по которой и отправлялись многочисленные баржи, гружённые «контингентом», на большие и мелкие стройки коммунизма. А его возводили везде.

Тогда, в начале июня пятидесятого, я уже осознал, что попал в мышеловку и что из неё не выбраться, пока «хозяин» не откроет дверцу. Ещё я убедился, что вляпался в поганое дело, и сейчас, получив пятнадцать лет исправительно-трудовых лагерей, с тревогой ожидал, что со мной произойдёт дальше.

К этому времени стало очевидным и то, что в условиях заключения отдельная человеческая судьба и даже жизнь, воспринимавшаяся мною как самое ценное на Земле, ничего не стоит. Она совершенно обесценена. Жратва, шмотки в тюрьме дороже жизни человека, то есть не человека, а зека. А грубое насилие — основа, фундамент и инструмент нашего, зековского, существования. Тот, кто более бесчеловечен, у того больше шансов выжить. И без исключения выглядело правило, что противиться Злу — бесполезно. И пагубно. Настолько оно могущественно и вездесуще. Каждый новый день открывал мне очередную страницу не просто жизни, но лагерной, неведомой, как потусторонний мир, и которая никак не могла восприниматься продолжением прожитых мною восемнадцати лет. Это было нечто иное — и не только по форме — существу своему, с другими измерениями. Ко всему этому я с трудом, медленно, но привыкал. Хотя, казалось, привыкнуть к происходившему вокруг невозможно. Потому что оно противоестественно для человека.

Итак, население сезонных бараков высыпало на территорию одного из секторов зоны, чтобы участвовать во встрече тех, кого вот-вот бросят сюда. Вальяжно расхаживали в ожидании добычи урки. Их легко отличить по одежде — получше, почище, поновее. Во всём, конечно же, здесь и наворованном, награбленном, обманно выигранном в краплёные карты — другие у них не в чести. От блатарей так и разило всенасилием, беспредельной наглостью и всемогуществом. Наблюдая за ними, я не мог отбиться от мысли, что так себя вели, наверное, лишь колонизаторы-рабовладельцы в пробковых шлемах на каких-нибудь кофейных плантациях, там, во враждебном нам и бесчеловечном капиталистическом мире. И вот они — наши, доморощенные.

Позавчера, когда прибыл наш, уральский, этап, блатные во время разборки задавили кого-то из своих. За нарушение воровских «законов». Загубили человеческую душу не в нашем сарае, и я, слава богу, того ужаса не видел.

С детства привык считать себя отнюдь не трусливым — не раз и не два проверял на деле свою смелость. И жизнь неоднократно экзаменовала. Помимо моего желания. И я выдерживал те экзамены. Но всего за несколько тюремных месяцев, это отчётливо увиделось, произошли такие события, меня окружили и всячески воздействовали на моё поведение такие люди, что в осознании жизни случился большой сдвиг. Я его, этот сдвиг, ощущал. Как бы потерял точку опоры. А с нею и активную способность сопротивляться тому, что воспринималось мною как неприемлемое. Блатные сумели доказать моё бессилие перед ними. Разумеется, я мог выступить против них, защищая своё и других человеческое достоинство, но хорошо знал, чем всё закончится. Для меня. Пример Моряка всегда всплывал в памяти, когда во мне возникал протест. И я смирялся. Они, зная силу стадности, надеясь на взаимоподдержку — «мазу», чувствуя свою безнаказанность, самодовольные и наглые, прохаживаются возле вахты и пока ещё закрытых ворот. Уверены, добыча никуда не денется.

Вскоре этот миг наступил: на весь барак кто-то радостно загорланил:

— Запускают!

Оставшиеся в сарае попрыгали с голых нар и ринулись к выходу. Я, хотя совсем недавно вернулся из зоны, тоже встал и последовал за всеми: интересно. Из самого Берлина! Да и занозами кололи вопросы: как же так — целый состав наших, советских, солдат-зеков? Многие из них, вероятно, Рейхстаг брали. Флаги красные на его куполе водружали. А сейчас — здесь, с нами? За что?

В моём понимании советские Воины-Победители — Герои, освободители угнетённых фашистами народов. Возможно ли с ними поступать подобным образом? Кто их посмел осудить и бросить сюда, на Красноярскую пересылку?

Все обитатели пересылки встречали «гостей». Сам Лёвка Бухгалтер пожаловал к вахте. Челябинский этап подобной чести не удостоился. Вот он, наш вождь и хозяин: чернявый, костлявый, чуть выше среднего роста, с сумрачным взглядом непроницаемо чёрных, больших и печальных глаз — ничего особенного. По внешнему виду — обычный человек. Но это не так. Лёвка — самый могущественный обитатель на пересылке. Он её держит в своих руках. Его слово имеет силу приговора. И обжалованию, как говорится, не подлежит. Об этом воре в «законе» рассказывают легенды. Например, такую: в одной из тюрем, где он сидел, ему в камеру надзиратели приносили водку. Приводили девочек. Чтобы заслужить его, Лёвкино, расположение. Чушь, конечно, собачья. Мулька[33] блатных.

Здесь, на пересылке, пахан Лёвка большую часть времени проводил за карточной игрой на верхних нарах, занимая с несколькими «товарищами» целый угол. Вместе они составляют воровскую «семью» — блатное правительство лагеря. По слухам, Лёвка — самый богатый на всей пересылке. Он, наверное, и сам точно не знал, какими сокровищами владел, — может, десятком матрацных наволочек, набитых тряпьем. Шептали, что и денег (гро?шей) у него — навалом.

Играл Бухгалтер настолько удачливо, что не находилось ему равного даже среди самых прокажённых шуляг.[34]

Многим, и мне в том числе, «повезло» лицезреть Лёвку. Но недолго он оглядывал входивших стройными рядами, в ногу, бравых покорителей Берлина, — его ждали дела поважнее: в худых, цепких пальцах его переливалась с треском колода фабричных карт. Вместо себя на приёмке этапа Бухгалтер оставил заместителя Федю Ташкентского. Которого звали и Фаридом.

«Зам. по кадрам» поманил пальцем одного из «зелёных» и, выпустив через зубы длинную струю слюны, с презрением спросил, кто из них «старшой».

— Подполковник Ста?риков, — чётко отрапортовал «зелёный».

— Нехай твой подполковник приканает короче к генералу Лёвке Бухалтыру. Он ему мало-мало приказ даст.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату