брани. А в моей душе звучала прекрасная мелодия песни Сольвейг, и воображение послушно воссоздало в мельчайших деталях ту комнату. И я испытывал наслаждение, присутствуя в том призрачном мире. Реальная жизнь протекала сейчас как бы мимо меня. Как на экране кино.
Я не стал качать права за незаслуженно полученный подзатыльник. Да и сил не осталось на что-то ещё, как раздеться и опуститься на своё место койки-вагонки. Всё тело моё было наполнено гулом, будто я превратился в трансформаторную будку.
— Ну и бздила же ты, Юрок, — зудил меня Борщук.
— А ты — дурак. Тебе лишь бы рвануть. А куда ты убежишь, куда? За биркой на ногу?[178]
Коля подумал и уже более миролюбиво спросил:
— Заметил ту хату с открытым шнифтом? Во куда скок залепить… Куркули! Богато фраерюги живут. Натаскали! Шмалял бы таких куркулей…
— За что? — не удержался я.
— Кровь из нас пьют! И от ней жиреют. Добро всякое гребут к себе. Собственные хаты строют…
В другое время я обязательно и серьёзно поспорил бы с Колей и, логически рассуждая, положил бы на обе лопатки (не напрасно вечерами, если не очень уставал, читал и перечитывал школьный учебник логики, присланный из дому по моей просьбе), но сегодня у меня не только руки-ноги, язык еле ворочался. И я промолчал, подивившись, как по-разному мы увидели одно и то же.
Коля, умостившись рядом, видимо, не столь зверски усталый, мечтал вслух: оказавшись на воле, «казачнёт» у мента «дуру» и, пригрозив ею, грабанёт сберкассу. И уж тогда всласть вкусит красивой жизни. Этот бред я от него уже не в первый раз слышу. Ох, доболтается Борщук…
— Брось, Коля, чушь молоть. Это блатные тебе мозги загадили: чемодан денег, рестораны, бляди… Всё это — вонючая параша. Для таких деревенских лопухов, как ты. Спи давай. Завтра вкалывать — в траншее.
— Морду тебе набить за такие слова. Фраерюга! — окрысился Борщук. И повернулся ко мне спиной.
Как же: не дал помечтать, обидел.
Я не ответил. Тоже мне — блатарь нашёлся. Сам рассказывал, что с одиннадцати лет стал робить, как вол. В колхозе в три погибели гнулся с темна до темна. А в тюрьме малость пообтесался и в блатные метит. О лёгкой и красивой жизни бредит. Завтра тебе будет лёгкая и красивая — по два кубика[179] на рыло. Но о рытье траншей не хотелось думать, и я опять вызвал в своём воображении ту комнату, представив себя в ней рядом с девушкой, очень похожей на Милу. Но с горечью осознал, что это — самообман. Мила никогда не пожелает быть вместе со мной. Такова расплата за мою глупость. Выходит, променял я то окно и ту светлую девочку на вонючий барак и каторжный труд без роздыху. Мила, Мила…
Неведомая сила понесла меня в плотном потоке, в алых всполохах к какому-то необычайному источнику света. И я догадался, что свет этот — из того окна. Хотя само окно отсутствовало, но я-то знал, откуда льётся этот бело-бархатистый свет…
…Мужику, которого подсекла змея-рельсина, ампутировали обе ноги. По колено. И, хотя лагерный опер завёл на него «дело» и дотошно допрашивал всех нас, занятых тогда на разгрузке, доказать «куму» умышленное членовредительство не удалось. И поговаривать стали, что зека, действительно, представили на актирование. И он со дня на день ждал освобождения.
А мне предстояло провести за колючей проволокой ещё три года и десять месяцев. Зато Коле Борщуку — полтора месяца. Всего-навсего!
Антисанитарная пайка
Не услышал я, как стоящий на стрёме[180] шустрец из бригады