парадные залы!
Они успели захлопнуть скромную заднюю дверь, прежде чем раздались хоть и дамские, но сердитые голоса:
– Но куда могли деться?
– Разве что?..
Пара крепких ног затопала к задней двери, но там уже щелкнул засов, и тихое напутствие:
– Ступайте… через меня они не пройдут!…
Фея чмокнула в щеку какую-то незнакомую бабу и столь быстро пустилась, что лапотки ее сопроводительницы явно не поспевали.
– Что, Катя, непривычно в таких щегольских башмачках?
– Ах, непривычно! Мы их просто скинем… У меня тут рядом карета, а в карете… догадайтесь – кто?
– Орлов?
– Вы догадливы… но не совсем, Величественная фея. Младший Орлов. У старшего более важные дела… позаботиться о вашей безопасности… Оставайтесь пока в Монплезире. До утра вас не тронут… ибо маскерад рано не закончится, пить будут до утра да отмываться от всякой накраски. Мне так сказали.
– Так же сказали и мне, Катя.
Она опять была немного разочарована, поскольку ее явно обходили с новостями. Ох, уж эти мужики!
– Не обижайся, Катя. Не одна же ты в моих охранниках. Передай, кому надо: я буду сидеть в своей тюрьме и никуда не выйду до утра.
Она повелительно чмокнула, как и ту женщину, босую девчушку, и быстро пошла к сегодняшней тюрьме. Монплезиром ее Петр Великий назвал, надо же! Шутник был Государь-воитель, предназначал Монплезир для тихого уединения, значит, так тому и быть: уединимся до утра. А там как Бог даст!…
V
Боги имели вполне человеческие лица. Скинули шелковые татарские халаты и пропотевшие чалмы, умылись, успокоились немного вином, насторожились и притихли.
Граф Кирилл Григорьевич Разумовский был именно насторожен своим одиночеством. Громадный дворец набит слугами, но все они, за исключением нескольких камердинеров, похрапывали на задней половине. Сыновья обретались на 10-й линии Васильевского острова. Графиня Екатерина Ивановна вместе с дочерьми была отправлена к старшему брату в Гостилицы. Как и Петергоф, и Ораниенбаум, и несчастный Монплезир, в той же, Курляндской стороне, но в лесной глуши. Собственно, Гостилицы стали гостевым дворцом, где любила проводить время Елизавета Петровна, с доброй руки брата, Алексея, при Петре Великом это была всего лишь дорожная изба на пути к Риге. «Нас здесь пушками не возьмешь», – любил в последнее время шутить отставной фельдмаршал, никогда не воевавший. У него вкруг дома-дворца и были собственные пушки, салютовавшие каждой доброй рюмке. Да ведь пятком пушек в случае чего не отобьешься… Гетман наказал фельдмаршалу: «Сиди-ка, братец, не высовывайся». Вот так, младший командовал старшим.
Тихо было в доме, тихо в окрестностях Мойки. Под окнами пошумливал молодой еще сад. Не гроза ли опять собирается? Замучили в нынешнем году грозы. Как наказание Господне!
В эту ночь город долго укладывался спать. Кирилл и на царском маскераде побывал, и со многими масками переговорил, а ясности в голове не прибавилось. Что-то должно было случиться под утро… Но что?
Вино было с ледника, хорошее, холодное. Но душу все равно жгла тревога. Раскрытое окно не охлаждало. Да, так оно и есть: опять грозу натягивало с побережья. Совсем бы ни к чему… Какое-то предчувствие подсказывало: под утро ли, в самую ли ночь – все равно придется скакать – добро бы не по грязи. В ливень в окрестности Петербурга увязали по колено; не в торфяниках, так в глине, не в глине, так в песке. Хуже места не мог сыскать Петр-воитель. Многие поругивали неугомонного воителя, а попробуй-ка выгони кого из Петербурга. Карау-ул! Опала!
Под такое настроение пьется хорошо. Кирилл Григорьевич только наполнил из кувшина бокал, как осторожно скрипнула бронзовая ручка двери; маленькая хитрость – он не велел ее часто смазывать, чтоб звонками лишний шум не поднимать. По легкому скрипу понял: ночной камердинер, Никита.
– Входи, – сказал, не поворачиваясь. Камердинер был в мягких, с войлочной подошвой туфлях, в них мог ходить по всему дому, как мышь, хотя пребывал о шести пудах. Он нагнулся к самому уху, словно чего-то остерегаясь:
– Ваше сиятельство, прапорщик Измайловского полка.
– Орлов?
– Да. Дело, говорит, неотложное.
– Впусти.
Прапорщик был при шпаге и с засунутыми за пояс двумя пистолетами. Сущий разбойник. Но командиру полка отсалютовал шпагой вполне по-гвардейски. Камердинер, разумеется, сразу же вышел. Его сиятельство подслухов не любит.
– Говори, – обернулся от окна, сесть, однако, не предлагая.
Негромко, но четко:
– Пассека в Преображенском арестовали. По приказу из Ораниенбаума. В нашем полку тоже опасаются. Офицеры ждут распоряжений командира… так мне велели передать, ваше сиятельство, – с некоторым извинением добавил: – Брат Григорий. Он сбежал от своего генерала Шверина и теперь у нас… вернее, был у нас, сейчас поехал к княгине Дашковой. Простите, ваше сиятельство, Алехан без вашего разрешения поехал к Государыне, чтоб привезти ее прямо в Измайловский полк. Встречь ей выедет с Екатериной Романовной брат Григорий… надо, чтоб при женщине женщина же и была сопутницей. Мне наказано спросить, ваше сиятельство: правильно ли мы поступили? Не оставалось времени для сношений с вами, вести плохие из Ораниенбаума, там пьянка, говорят, закончилась…
Дальше прапорщик Федор Орлов не знал, что докладывать, глянул на своего командира.
Командир встал, давая понять, что дальнейших разговоров не будет:
– Все правильно, господин прапорщик. Благодарю за службу.
Тот шпагой отдал честь и зашагал к двери.
– Я еду вслед за вами. Готовьтесь к встрече. Прапорщик обернулся и склонил голову, прежде чем выйти за дверь. Она сама собой открылась под рукой вышколенного камердинера.
Легко сказать – еду вслед за вами! Не с пустыми же руками ехать.
Он кашлянул погромче. Камердинер знал – это срочный сигнал.
– Подними, Никита, одного из сержантов. Одного! – предостерег от излишней ревности.
Сержант тотчас же явился, отирая рукой измятое лицо.
– Бери мою карету, скачи в Академию. При ней квартира адъюнкта Тауберта, он содержатель академической типографии. Без всяких отговорок – немедленно в карету и ко мне.
Сержанта унесло приказным ветром, камердинер опять скрылся за дверью, где был для него, как и для всех ожидавших, небольшой диванчик.
Кирилл Григорьевич помолился Богородице, икона которой была в ряду небольшого кабинетного чина. Лицо, как и всегда, оставалось спокойным, даже флегматичным. Но кто мог проникнуть в суть хохлацкой флегмы? Слезы жгли душу, наружу не проникая. Он прекрасно понимал, что делает, быть может, смертельный шаг… но не сделать его не мог! Не только громкие мысли… о России там, Отечестве, об униженном и попранном народе… нет, теснилось в груди нечто личное, такое, что и самому себе признаться стыдно… сколько лет, сколько зим он мается этой душевной дурью? Иначе не назовешь. Любовь?.. Да он не слишком и слово-то это понимает. Не больше, чем немецкий колонист Адлер, ставший Григорием Орловым; тот любовь не выпрашивает – берет! Можно понять свою милую фею: нахал, красавец, гвардейский мужлан, ловелас, каких поискать! Что еще бабе надо? Княгини ли, императрицы – они ж все равно бабы. Вот