все ее убогие, почти бесчестные приемы, и тут же установить правила игры: она не должна мешать мне распоряжаться моими средствами. Только не могу я бесконечно строить из себя оскорбленного: подолгу симулировать негодование попросту не в моих силах. Во всяком случае, успеха в этой роли я никогда не имел.
Кориолан давно уже все это знал; знал он и то, что разыграть большой скандал, в чем он сам преуспел бы, я не сумею. Как обычно, все знали про меня всё заранее, и даже более того. А так как мои поступки, по обыкновению, легко прогнозировались, это мешало мне выработать новую линию поведения, а вернее, освобождало от необходимости что бы то ни было придумывать.
К тому же я хотел не бросить Лоранс, а всего лишь поставить ее на место. Почему-то я был уверен, что легко обведу ее вокруг пальца. Да, я плохо знал Лоранс… Все никак не мог вообразить, что на мои слова: «Будь любезна, дай мне заработанные мною деньги» – она ответит: «Нет, я оставлю их себе!» Разве такое может произойти между людьми, которые уже давно живут вместе, делят общую постель, говорят друг другу нежные слова? Неужели такой цинизм и впрямь возможен? А ведь Лоранс дорожит своей репутацией нравственного человека…
Я все хорошенько взвесил и потерял всякое желание разговаривать с ней сегодня же вечером, сгоряча. Это было выше моих сил. Нет, я лягу в студии, а завтра прямо с утра и приступлю – буду с ней обаятелен, но тверд. В квартиру я вошел на цыпочках, с облегчением убедился, что Лоранс еще нет дома – ее бридж затягивался порой допоздна, – и отправился к себе спать. Во всяком случае, Лоранс не знала того, что я для себя уже решил: не сдуру, но от полноты души я отдаю ей то, что она у меня отбирает. Вот такое соотношение – она гораздо ниже меня. Убаюканный мыслью, что не придется разыгрывать ни ярости, ни возмущения, я почти сразу же заснул.
Но посреди ночи проснулся в холодном поту. Я понял, почему был наказан: мне захотелось смешаться, слиться с кланом имущих. Не важно, что это состояние длилось всего минут десять, когда, одетый в строгий костюм, я стоял рядом с тестем, вернувшим мне свое расположение, и на меня уважительно поглядывал банкир, – тогда-то я и почувствовал себя уверенно, самодовольно, респектабельно, комфортно и в полнейшей безопасности. Я почувствовал себя «причастным». И когда этот грузный банкир объяснял мне, какие проценты он настрижет со стрекоз благодаря тому, что одалживает им деньги, заработанные муравьями, мне это было почти что интересно; на этот раз торгашам удалось меня соблазнить, а ведь я семь лет прожил среди них, так и оставаясь чужаком. Я был наказан там, где согрешил; деньжата меня и наказали (омерзительное слово, куда противнее, чем «шлягер»), и все же на какое-то мгновение я в них уверовал, уверовал, что мне они теперь доступны; но, как говорится, банк дал – банк взял.
В полдень я вошел к Лоранс; она сидела на постели, на нашей постели, с подносом на коленях и похрустывала сухариками. Свежая, румяная, аппетитная; брюнеткам, чуть склонным к полноте, идет зрелость – с возрастом они только расцветают, и я пожалел, что нечасто наслаждаюсь этим зрелищем (а что мне мешало это делать?). Надо сказать, я толком не знал, чего же мне хочется, хотя вроде бы наметил четкую и ясную цель. А вот Лоранс казалась спокойной.
– Здравствуй, милый! – И она протянула мне руки, я положил голову на ее мягкое, душистое плечо, и от этого родного запаха, от этой ласки все мои опасения улетучились.
Просто дурь у человека разыгралась, дурь и тщеславие, ну и, конечно же, Лоранс боится, как бы я ее не бросил. Меня прямо-таки затрясло от пылкого желания, надежды, чаяния убедиться в том, что и впрямь моя жена дуреха, и дуреха еще большая, чем я, бывало, замечал. Я сел прямо:
– Ну что? Больше не сердишься? Как ты могла подумать, что я способен отдать тебя на растерзание какому-то кассиру?
Словно тени, пробежали по ее лицу смущение и жадность, беспокойство и презрение; она чему-то грустно улыбалась, и я почувствовал, как ей хочется поплакаться на свою судьбу.
– Пошел в банк, – сказал я и встал, а уже развернувшись к двери, вспомнил: – Ах да! Прежде чем упразднить этот счет, давай подпишем вместе один чек, один-единственный, на котором тебе понадобится моя подпись. Вот…
И я ей протянул один из аварийных чеков, которые получил вчера в банке. Лоранс взглянула на него и нахмурилась.
– Триста тысяч! Чек на триста тысяч франков? Новыми? – И она как-то особо подчеркнула это слово «новыми», будто говорила с рассеянной и по-провинциальному старомодной тетушкой, какие встречаются во всякой добропорядочной семье.
– Новыми… да-да, конечно, новыми! – закивал я, улыбнувшись, но с таким чувством, будто оскалился всеми зубами.
– А для чего это?
Она спрашивала в веселом недоумении, так что я счел за благо ответить тоном еще более мажорным; и мне уже виделось, как мы заливаемся от хохота над этим злосчастным чеком.
– Хочу купить «Стейнвей»… «Стейнвей» последнего выпуска. Ты не можешь себе представить, какой у него роскошный звук! Уже лет десять, как я лелею эту мечту, жажду и вожделею, – добавил я в надежде, что мой высокий стиль покажется ей убедительным.
Куда теперь подевались все эти удивительные старинные слова и значат ли они еще для кого-нибудь хоть что-то? «Лелеять»… может быть, за этим словом притаилось нечто, чем наверняка чревато будущее, этакое оптимистическое провидение? А может, в нем угасает еще вчера теплившаяся реальность, которая сегодня обернулась тихим помешательством? Но я выбрал неудачное время, чтобы кокетничать с языком: на лице Лоранс уже готов ее излюбленный мимический коктейль – смесь скорби и снисходительности.
– Но почему же тебе не сказать мне об этом?
Я походя отметил особую весомость инфинитива; так фраза звучала более обещающей, чем если бы Лоранс поставила вопрос в прошедшем времени: «Но почему же ты мне об этом не сказал?» В общем, меня все время куда-то заносило, и я никак не мог сосредоточиться.
– Но ведь цена-то непомерная! – объяснил я. – Ах, прости, у тебя нет ручки.
Я протянул ей свою с довольным видом, словно наконец понял, почему она все еще тянет. Лоранс перечитывала чек уже в сотый раз, пока я топтался рядом, весело посматривая то на нее, то на часы. Я даже потирал руки, чтобы подчеркнуть, как я тороплюсь. Но вдруг внезапно я понял, что такое ненависть. Во мне поднялась какая-то волна, ударила в голову и оглушила. Словно два противоположных импульса пробежали по всему телу: один отталкивал от омерзительного существа, сидевшего передо мной, существа, которое так унизительно заставляло меня ждать; другой же к ней притягивал, повелевал смять и распластать ее по этой вычурной кровати, придушить, наконец. Сердце заколотилось, я весь напрягся. Нет, это не было поверхностным, скоропреходящим чувством! Руки у меня обессилели; казалось, они безжизненно болтаются вдоль тела, ни на что больше не годные, вялые, как у ветхого старика; но вот потихоньку они стали оживать, и я уже мог пошевелить ими – так отходят отмороженные пальцы, когда сначала ощущаешь некоторую зыбкость, что ли, словно между плотью и кожей зудит какая-то неприятная пустота.
Я слишком пристально следил за тем, как снова обретаю власть над своими чувствами, лишь сегодня до меня дошел неясный смысл этого устаревшего выражения, так что, занятый самим собой, я едва расслышал, как Лоранс сказала: «Нет!» Я отвернулся, чтобы скрыть свою ненависть, да так и застыл к ней спиной, словно смирившись с неизбежным, – наверное, нечто подобное испытывают дипломаты, когда, несмотря на все их ухищрения, начинается война. «Будь что будет!» – я смирился и все же до конца не мог поверить: неужели она и впрямь отказывает мне в моих же деньгах, да еще на покупку рабочего инструмента? Теперь мне было не столько обидно, сколько любопытно, словно благодаря этому мгновенному, но сильному припадку из меня вытекла вся желчь.
– Серьезно, не могу понять, почему ты недоволен своим «Плейелем».
Лоранс выговаривала мне с шокированным видом, будто собственной персоной славная вдова Плейель отбивалась от хищных покупателей.
– Извини, – парировал я с видом знатока, – но я же не спрашиваю у тебя, почему ты предпочитаешь одеваться у Шанель, а не в «Труа картье»,[11] такое не требует объяснений.
Я уже устал от этих пограничных стычек, но почувствовал, что меня заманивают в западню, когда, похлопывая по одеялу, Лоранс сказала: