Механизм возбуждения незатейлив, и от сжатия камлаевский уд воспрянул — то, что раньше, еще полчаса или вечность назад, было просто немыслимо и заставляло все камлаевское тело затрепетать, сейчас произошло само собой: крайний чепчик сполз от легчайшего прикосновения, и лиловое сердечко кролика вышло наружу. И Альбина, какой-то неведомой властью возродив Матвея для любви, вновь уселась на него верхом, сжала его ноги чуть пониже колен тисками своих пламенеющих бедер, опустилась, приникла… и Камлаев впервые испытал мучительное прикосновение женских губ к сокровенному корню своей грешной плоти — к тому, к чему прикасаться было нельзя. Он не умер, хотя думал, что умрет. Не провалился сквозь землю от неги и стыда, не задохнулся от позора и телесного торжества, от живого, губного, непредставимого обхвата, который не слабел на протяжении всего движения сверху вниз. Он не умер и раз, и два, а потом началось бесконечное, безостановочное неумирание… А потом он подхватил тугое, звонкое тело Альбины, бросил рядом с собой, перевалил на спину и навис над ним, опираясь на распрямленные руки…
Когда они разнялись, тела их превратились словно в восковые свечи, которые, подтаяв, растопившись по краям, ощутимо оплывали, так они с Альбиной изнурили, измотали друг друга. Он лежал, остывал вместе с ней и чувствовал себя невесомо легким, и когда их тела достигли последних, неразмываемых границ, Альбина встала, подошла к окну и раздвинула шторы.
— Господи, да там уже утро!
Она повернулась к Камлаеву лицом, заломила поднятые над головой руки, прогнулась в спине… Сказала, что лучше всего женское тело смотрится в жарком свете софитов, а мужское — при свете луны… Вскипятив воду в чайнике, она, как и в первый раз, перелила ее в фаянсовый кувшин и теперь сама лила Камлаеву на голову, на плечи, смывая с них едкий, обильный пот, а потом он оказал ей такую же услугу… И вот они уже сидели на кровати, омытые, отмытые, со скрипящими от чистоты волосами. Он хотел сказать ей, что сегодня вечером придет опять, но что-то удерживало его. И он все говорил себе «вот сейчас скажу», «вот сейчас», но так и не решался разлепить сомкнутые губы.
— Тебе надо идти уже. Ты когда должен дома-то быть?
— Да без разницы.
— Как это без разницы? Прекрати дурака валять, одевайся. Хочешь чаю?
— Не хочу.
— А чего ты хочешь?
— Тебя хочу, — как и в первый раз, обиженно буркнул он.
— Хочется — перехочется. Штаны-то тебе велики. Все тебе не по размеру: и штаны, и любовь — на вырост.
— У тебя мужчин много было?
— Это ты сейчас к чему?
— Знать хочу.
— Ну что ты как ребенок? Должен сам уже понимать.
— Почему так?
— А я всех люблю. По отдельности, конечно, — сначала одного, а потом другого.
— Да какая это любовь? Любовь возможна только к одному человеку, а не ко многим. Когда ко многим, это не любовь уже, а совсем по-другому называется.
— Ты вот что, — вдруг резко сказала она, — ты больше меня не ищи, не надо.
— Да как это так? Я хочу.
— Мало ли что ты хочешь.
— Я хочу, — повторил он беспомощно. — Я хочу, чтобы у нас было еще… вот это… как сейчас.
— Нет, милый. Так, как было, у нас не получится. Потому что так нельзя. Я не хочу тебе портить жизнь.
— А почему ты портить-то должна? Ты не портишь.
— Ты что, совсем, дурачок? Я нехорошая, испорченная, я старая. Ты еще ребенок. Тебе надо жить. Жить, учиться, жениться — в будущем, со временем.
— Я буду жить с тобой.
— И как ты себе это представляешь? Собираешься бегать ко мне по ночам? Или, может быть, из дома уйдешь и вот здесь поселишься?
— И уйду.
— Да никуда ты не уйдешь, не сможешь. Ты — домашний мальчик.
— Уйду, вот посмотришь.
— И смотреть не хочу. Ну, хорошо, ты уйдешь, уйдешь. Допустим, уйдешь. Но я-то этого не хочу.
— Почему?
— Ты только так вот лицом не падай, а?
— Не нужен тебе, да?
— Не нужен. Я вот сейчас специально тебе так говорю. Но на самом деле это я тебе не нужна, и ты это потом поймешь. Поймешь и признаешь, что я была права.
— Ты мне нужна.
— Что «нужна»? Как «нужна»? А дальше-то что? Как мы жить-то будем? Тебе сколько лет-то, вспомни. А мне сколько лет? Не знаешь? Ты знаешь, что я с тобой сделала? Ты знаешь, как это все называется? Ты что, не понимаешь, чем все это может кончиться?
— Да ничем это не кончится.
— Да ты представляешь себе, что будет с твоими родителями?
— Да что с ними будет? Ничего с ними не будет.
— Ах, ну да, конечно! Тогда ты меня, может быть, к себе приведешь? Познакомишь с мамой? Ты приведешь меня и скажешь… — тут Альбина резко и коротко хохотнула, — приведешь меня и скажешь, вот Альбина, и мы с ней решили… Мать обрадуется и протянет мне руку, а потом мы с ней сядем рядышком на диван, как две старые подруги… ты так себе все это представляешь? Ты же сам все прекрасно понимаешь. Что у нас с тобой в любом случае будет не жизнь.
— И ты только этого боишься? Из-за других людей?
— Из-за всего боюсь. Ну, зачем тебе все это нужно? Ну, зачем тебе такая я? Ну, пройдет совсем немного времени, и ты встретишь девушку, и все у тебя будет хорошо.
— Мне ты нужна.
— Вот заладил. Не нужна я тебе, маленький мой.
При мысли о том, что Альбина, одного воспоминания о которой — он будто предчувствовал это — достаточно для того, чтобы немедленно испытать глухое, неутолимое телесное желание… при мысли о том, что Альбина пропадет и что эта пропажа неминуема, неотвратима, ему становилось пусто. И Матвею уготована была — он это понимал — незавидная участь: изнывать от этих воспоминаний, отяжеляющих плоть безо всякой надежды на освобождение. О том, чтобы приискивать Альбине замену, он и помыслить не мог — тут всякое сличение обернулось бы немедленным развенчанием всех ее возможных последовательниц. Он зависел от нее физически, и она не могла об этой зависимости не знать, но, зная, понимая, все же выталкивала из собственной жизни Камлаева. Будто знала, что это все не смертельно. Вот только у Матвея все никак не получалось такую несмертельность принять.
— Ну пойми же ты, пойми, что нам нужно поступить именно так, — упрашивала Альбина. — Ну иди давай, вставай, ну, пожалуйста, милый. Ну, что ты молчишь? Ну, что так злишься? Не умирай! От таких вещей не умирают. Будешь жить совсем как раньше. Ты пойми, что ты лезешь совсем не туда, и тебе не со мной надо быть. Я тебя испортила, я гадина. И у тебя все еще впереди. А это было прежде времени. Ты маленький еще, не обижайся. Ты прости меня, ну, прости. — Она взяла его голову в ладони и гладила по щекам; Матвей же оставался деревянным чурбаном, бесчувственным к этим ласкам, к ладоням, что «заглаживали» свою «вину». — А какой ты скоро будешь — ух! Ты же будешь всех девушек на месте сражать с такими-то глазами. Ты уже сейчас такой, но пока что только я это вижу и понимаю… — Она что- то еще говорила, беспорядочно, много, предрекая дальнейшую его судьбу и как будто восхищаясь даже камлаевским будущим, выдавая ему это восхищение невиданно щедрым авансом. Альбина говорила так, как будто Матвей был беременен сам собой — взрослым, предстоящим, но из этих ее нечаянно прорвавшихся слов понимал он сейчас лишь одно: что она отпускает его, что она с ним прощается.