близоруко щурится, отчего этот взгляд кажется исполненным невиданного высокомерия, как будто вокруг не находится ни единого человека, который заслуживал бы ее уважения.
Он узнавал прямую, с большими накладными карманами юбку, доходящую до щиколоток, — на вид как будто черной рогожи; он узнавал глухую, застегнутую до верха, темную блузу (что-то вроде рубашки китайских «хуньвыебинов», как говорил Камлаев). Он узнавал прямоугольные, тонкие очки и мягкие туфли без каблуков. Он отдавал должное совершенству этой мимикрии, этой нарочитой мешковатости, продуманной застегнутости наглухо, узнавал давнишнюю Нинину склонность рядиться как будто в тюремные робы, немного странное желание не подчеркивать — приглушать безжалостную гибкость, ладность на диво соразмерного тела. Вот это внеполовое, унисексуальное обмундирование как будто с чужого плеча ей шло. У Нины был вкус. Стиль, как сказал никому не известный Бюффон, и есть человек. Стиль не в нынешнем, повсеместно распространившемся смысле — не в смысле точного соответствия заданным образцам, не в смысле похожести «на людей», старания не показаться смешным и отсталым. Не то поэтажное и поэтапное копирование, что пронизает насквозь весь социальный слоеный пирог от сливок общества до его низов и приводит к тотальному сходству фасонов в бутиках и на рыночных толкучках. (И Лагерфельд, и маленькие, свирепые рыночные вьетнамцы работают по одним и тем же лекалам.) В Нинином дендизме (генерировании отличий, а не подобострастно-скрупулезном соблюдении сходства) не было вызова, протеста, стремления продемонстрировать альтернативность: «тифозных», остриженных наголо барышень, мужеподобных и мальчикообразных баб Камлаев в своей жизни навидался до черта и мог потому отличать: те, мужеподобные, как будто компенсировали явный недостаток женственности демонстративной бесполостью, асексуальность — застегнутостью, заурядность лица — обезличенностью. То, что Нина носила, те вещи, что ее окружали, Нине нравились. Они соответствовали ей такой, какой она была — немного ребенком, немного мальчишкой, немного соблазнительным, инопланетного происхождения, демоном.
Вот она остановилась, закурила — короткие и толстые Gitanes, как и всегда, — без всякого манерничанья, без элегантного держания сигареты наотлет — напротив, угловато, неряшливо даже, по- мужски… И это Камлаев тоже узнал: и то, как она сжимала сигарету в кулачке, и то, как забывала про нее, и то, как нечаянно роняла пепел, и то, как искала, спохватившись, пепельницу, урну…
Он не спешил, не гнался за ней; ему нужно было время, чтобы разглядеть Нину прежнюю за этой, нынешней, и он будто надеялся вернуться к изначальному положению вещей, когда каждое ее движение отзывалось в нем глубоким уважением, спокойным восхищением и благодарностью. Он дождался, когда на губах его проступит та самая, только к Нине относящаяся улыбка. Улыбка, к которой неизменно примешивалась изрядная доля нерастворимого, непобедимого удивления — тому, что такое чудо, такое беззащитно-трогательное существо, как Нина, вообще появилось на свет и может жить на этом самом свете.
Вот с этой улыбкой удивленного любования он к ней и подошел, вдруг поразившись тому, как вышколены у него лицевые мышцы. Она рассеянно скользила взглядом по баснословно дорогим экспонатам в витринах, а потом вдруг споткнулась о какую-то невидимую преграду и подняла на Камлаева холодно вопрошающие глаза. Тут, правда, в Нининых глазах тотчас же заблестело лукавство, и губы ее шевельнулись в ответной удивленно-признательной улыбке.
«Господи, да что же это? — возмутился он. — Почему я сейчас так похож на человека, в то время как не должен, не имею права на него походить?»
— Привет, — он едва не задохнулся от той легкости, от совершенного отсутствия затруднений, с какими сказал «привет».
— Привет, — отвечала Нина, улыбаясь так, как будто всю рассеянность ее как рукой сняло и теперь ей ни к чему было близоруко щуриться и можно было заниматься главным, правильным и самым естественным делом — смотреть на Камлаева и отражаться в нем.
— Когда ты приехала? — И опять ему сделалось тошно от честной простоты и быстролетности вот этих обязательных, бледных слов.
— Полтора часа назад, — отвечала Нина со всей той же отражающей, зеркальной улыбкой. — Спросила, где они тебя поселили, попросила проводить, но тебя там не было. Грязи?
— Источники, — отвечал он с обычной своей усмешкой. — Здесь все купаются в источнике бессмертия. Но вот ведь незадача: обязательно наружу вылезут то пятка, то коленка, то пупок и останутся смертными.
— Отель гигантский, и поскольку никто не мог сказать мне точно, где тебя искать, я решила пойти куда глаза глядят. — Она смотрела на Камлаева с любовным припоминанием, как смотрят на «любимого человека», восстанавливая все милые, дорогие сердцу черточки после долгой разлуки. — Как твоя работа?
— Что-то сломалось. Какой-то замкнутый круг.
— Выходит, я не вовремя.
— Да ну что ты, брось, ты не можешь быть не вовремя. Ты, наверное, проголодалась? Здесь отлично кормят. — Тут он едва не покачнулся от подступившей гнусной тошноты. — Даже жаль отсюда уезжать. — Он взял ее под локоть, и Нина пошла за ним доверчиво, спокойно.
Он привел ее в ресторан, совершенно еще пустой, усадил за круглый стол и подозвал проворного, бесхребетного официанта…
— Ты выбирай пока, а я обещал Сопровскому в пять часов позвонить, нужно кое о чем побеседовать в срочном порядке.
Нина кивнула…
Юлька возлежала на кровати полуголая, с какими-то идиотскими примочками на глазах и никуда уходить, смываться не торопилась.
— Собирайся давай! — рявкнул Камлаев, распахивая шкаф и выбрасывая на пол один за другим чемоданы.
От грохота, который он поднял, Юлька даже не пошевелилась. Так и продолжила пластаться с раскинутыми в стороны руками и ногами, как будто вбирала в себя — мать ее! — энергию космоса.
— Времени нет! — заорал Камлаев, и в нем заклокотал какой-то бешеный хохот — от понимания настоящего значения этих слов, и такими пустыми, бессмысленными, жалкими показались суматошные усилия что-либо исправить. Он разгребал завалы, метался на дымящихся руинах собственного предательства, в полыхающем во время наводнения бардаке, и стало ясно, что от того, что было у них с Ниной некогда, ничего не уцелело и теперь только щелкает, хрустит и попискивает под ногами. Все то время, что было у него в запасе, он потратил на то, чтобы изгнать, стереть всякий привкус Нины, на то, чтобы сделать ее для себя несущественной, необязательной.
— Почему это нет? — отвечала Юлька. — У меня так, например, времени навалом.
Камлаев перестал швырять на кресло плечики с ее бессмысленными тряпками, остановился и сел на один из чемоданов.
— Ну вот что, — сказал он примирительно, — ты же сама все слышала. Не можешь не понимать, в чем дело. В связи с создавшейся ситуацией тебе придется… ты должна…
— Ах, это я должна?! Нет, это ты должен. А я тут ни при чем. Если ты все время говоришь мне, что все будет хорошо и чтобы я не думала, не волновалась ни о чем, а потом приезжает она, то кто же тогда во всем этом виноват?
— Перестань, прошу тебя. При чем тут «кто виноват»? При чем тут это сейчас? Я не хочу, чтобы вы… обе… сейчас… я не хочу вас сталкивать…
— Об этом раньше надо было думать, — отрезала Юлька безжалостно.
— Да ты просто можешь перебраться в любой другой номер? Сейчас ты можешь перебраться? Ты слышишь меня? — Он приобрел уже бесчувственность автомата, непроницаемость пустотелого и безмозглого долдона, которому во что бы то ни стало нужно проломиться к цели.
— Не ори на меня! Почему это я должна куда-то уходить? Это твои проблемы, твоя жена, вот ты и уходи. А в этот номер я первой поселилась, с самого начала… И мне нравится этот номер, и я не хочу из него выезжать, потому что приехала твоя жена.
— Да ты дура, что ли?
— Я-то дура, я-то, конечно, дура. Потому что сразу не поняла, что все люди для тебя плесень, мусор. Ты считаешь, что меня можно взять, сложить в чемодан и выкинуть на помойку? Не беда, что живая, не