прямо приплясывал на переднем плане, обругивая их и называя по-иностранному скинхедами.
Глебка, подсев к компьютеру, набрал в «Яндексе» это словечко, значение которого он толком не знал. Оказывается, что приплыли эти скинхеды из Англии. Этакий коктейль из бритых голов, из музыки «Ой!», могучих ботинок, подтяжек – и из политики. Они гордились, сообщал интернет, что принадлежат к рабочему классу.
В общем, информация требовала образования, потому что про музыку «Ой!» Глебка и слыхом не слыхивал, а при словах о рабочем классе вообще начинал соображать с трудом, потому что никто им в школе, например, про это не растолковывал, и как-то заранее эти слова отшибали нутро.
Глебка подумал про себя, про маму и бабушку: а мы-то кто? Бабушка из крестьянок, мама массажистка, значит, медик. Борик был военным, а он вообще никто – простой ученик. В общем, никакие они не рабочие, а просто, может быть, работники. Вот Аксель – да. Он на этом заводе вкалывает, сборщик знаменитых автоматов. А все остальные к рабочему классу не относятся – ни братья, вышедшие из торгашей, ни Хаджанов, ни Марина.
Где он, этот рабочий класс, в их рабочем городке? И какие тут у них скинхеды?
Глебка усмехнулся, словно в зеркало на себя глянул: ишь ты, как зарас-суждал! Наверное, потому, что книг много начитался.
Ему казалось иногда, что зря тратит время на это чтение. Однако, перебравшись во взрослую библиотеку, куда когда-то приходил с Бориком искать знания про соловья и где Марина работала, он понял, что ему стало одолевать все это гораздо легче. Он уже знал многие взрослые и даже казенные выражения, не говоря про важные слова и их смысл. Например, ясно знал, что такое фашизм. И антифашизм. И знал, что означает слово расизм.
Знать-то знал, но и только. Все это было где-то далеко от их Краснопо-лянска. Даже от их главного города и, может быть, от всей России – какой у нас фашизм и антифашизм? Какой расизм?
Разыскивая сведения о скинхедах в интернете, он усмехался их детским слабостям – они, оказывается, имели свой стиль одежды «boots and braces», что переводится как «ботинки и подтяжки». Тут же вычитал, что форма эта постепенно менялась. В моде стали, кроме подтяжек, армейские брюки, ботинки Dr. Marten's, куртки Harrington, костюмы из переливающейся на свету мохеровой ткани – Tonic suits. Но главный шик – короткая прическа с выбритым пробором.
Он представлял себя хоть и не в чудных этих одеждах, то хотя бы с пробритым пробором, даже попробовал нарисовать некую отвлеченную голову с белой полоской, подошел к зеркалу, поглядел на себя, да ничего не выглядел – в ответ ему смотрел худой, обросший космами серенький чувачок.
10
На другой же день, после школы, он отправился в парикмахерскую, чтобы постричься.
Нет, все-таки и в Краснополянске жизнь обладала новой, невиданной прежде энергией, и сюда добралась всякая дрянь, которой славились большие города. Во-первых, с него содрали аж три сотни, в переводе почти десять баксов за стрижку, нарисованную им карандашом на листочке бумаги. Единственное, что долго смущало парикмахера – прыщавого, длинноносого парня, который изо всех сил старался быть старше своего возраста, – есть ли у клиента такие деньги.
Без долгих слов долговязый превратил мочалку, вовсе не украшавшую Глебкину голову, в совершенно стильный ёжик, и пробор выбрил по всем правилам, которые виделись клиенту.
Расстались они без всяких симпатий, чувствований и благодарностей – один стряхнул салфетку, второй сунул деньги, и все – но Глебкино настроение резко подскочило вверх, и он поначалу двинулся по улице, не надевая шапку – ходят же простоголовыми взрослые, независимые мужчины.
Он так себя и чувствовал – пусть не мужчиной, так взрослым парнем, со своей целью жизни, собственными взглядами на все и всех, человеком, навсегда вышедшим из детства, и если во взрослость, допустим, еще не вошедшим, то это вовсе не беда. Еще чуть-чуточку, еще год, полгода, месяц, а может, даже один только навсего квартал – простой городской квартал – и вся жизнь твоя переменится, станет взрослой, без дураков.
Так оно и вышло.
Глебка навсегда запомнил последний миг своего детства. Он проходил мимо старого одноэтажного дома, превращенного теперь в магазин с широченными зеркальными окнами, и смотрел на себя, отраженного. Мальчик, почти юноша, с лицом, на котором – не хочешь, да увидишь – настоящее достоинство. Человек, знающий себе цену. Всё.
Дальше его жизнь решительно переменилась.
Из-за угла вышла Марина. Платок, накинутый на голову, съехал на затылок, волосы растрепаны, из тонкого пальтеца высунулись большие кисти. Конечно, она нетрезва, хотя и не очень пьяна, скорее всего, не пришла в себя после предыдущей выпивки, но вчерашняя она была или сегодняшняя, с утра сказать трудно.
Увидев Глебку, она не отвернулась, как прежде, не спрятала глаза, напротив, уставилась на него, чем-то явно пораженная, и осторожно как-то, во всяком случае, негромко, воскликнула:
– О!
Будто увидела первый раз.
Глебка кивнул ей, сказал: «Здравствуй». Без всякого восклицательного знака в конце. Повествовательно так сказал, просто проговорил это слово.
Они стояли некоторое время вот так на углу, и никого вокруг не было, ни единой души. Потом Дылда сказала тихо:
– Проводи меня. Мне плохо.
Как это надо ее провожать, Глебка представления не имел, и оторопь слегка к нему прикоснулась. Но он еще был под впечатлением своего отражения – в зеркальной витрине – совсем уже не сопливый мальчишка!
Он повернулся и пошел рядом с Мариной. Она двигалась довольно резво, казалось, даже торопится, раза два поскользнулась, оба раза схватив рукой Глебку – то за руку, то за плечо, и ему показалось, что это она нарочно поскальзывается, чтобы ухватиться за него.
Но ему не было это противно – вот что. Он бы даже – будь у него побольше храбрости – мог взять ее под руку. Но это бы было смешно, ведь Дылда выше его на целую голову. Она ведь даже длиннее Борика была.
Так они прошли пару кварталов и оказались возле зачуханного деревянного домика с огородом, уходящим куда-то в сторону. Нет, все-таки не все углы своего замурзанного городка исследовал Глеб – этого не знал вовсе: со всех сторон более или менее цивилизованные дома, и посреди них деревенская избушка, почти как у них, только подревнее, позапущеннее.
Марина нагнулась, вытащила из-под крыльца ключ, отворила избушку, показала жестом Глебке: мол, входи.
Екнуло в нем сердце от предчувствия – не хорошего, а соблазнительного. Он вошел, впотьмах они разделись. Марина захлопотала на кухне и очень быстро Глебку туда позвала, он и оглядеться не успел, хотя понял: все почти как у них дома. Застекленная рамка, за которой таращатся испуганные фотографом лица предков – побольше и совсем маленькие, как для паспорта, зеркало в простенке без всякой окантовки, бедное, как бы голое, стол, на нем книги и лампа с пластиковым абажуром; совсем деревенские, на веревочках, несвежие занавески на окнах.
Когда сели за стол, Глебка спросил Марину:
– А ты что же – не работаешь?
– Выгнали меня, – сказала она без всякого выражения. – Вот так, взяли и вышвырнули.
Глебка хотел спросить, чего же она запила, но споткнулся, зная ответ.
– С кем ты живешь? – спросил неловко.
Она вскинула лицо, некрасивое, но совсем трезвое, даже слишком трезвое, неулыбчивое, и ответила всерьез: