что он противопоставил себя коллективу, оказался ниже его, ниже самого слабого и безнаказанно обижаемого солдата в роте — Митрофанова. Будучи умным человеком, Хан это понял. Он имитировал кипучую деятельность, помогал менять обмундирование и подгонять его по росту, оказывал мелкие услуги тем, с кем раньше и словом не перебросился, и в результате ещё больше растрачивал свою личность. Он дал петуха — такие вещи публика прощает только любимцам, а Хана никто не любил.
— С вещами, — добавил Хан.
Я надел шапку и бушлат, взял вещмешок и направился к двери. Все были возбуждены, у каждого были свои дела, и я ни с кем не прощался — кому нужны прощальные напутствия неудачника? Я лишь крепко пожал руку Володе Железнову, поискал глазами Сергея Тимофеевича и велел ему кланяться.
— Ничего, брат, не поделаешь, служба такая, — сказал Володя и похлопал меня по плечу.
Сердце моё разрывалось. Когда я подходил к двери, меня окликнули. Я оглянулся — ко мне спешил Сергей Тимофеевич, на ходу надевая гимнастёрку. Он просил подождать, оделся и вышел вместе со мной из землянки.
— Страдания молодого Вертера, — хмыкнул он, искоса поглядывая на меня. — Желаю вам, Миша, чтобы эти слезы были последними в вашей жизни. Не сердитесь, я вызвался вас сопровождать не для того, чтобы высказать эту сентенцию. Я не очень люблю давать советы, но сейчас мне хочется это сделать.
Я остановился и с надеждой посмотрел на него.
— Вам могут помочь только два человека, — сказал Сергей Тимофеевич. — Одного из них, главного врача, я во внимание не принимаю. Вы низко оценили его остроумие, и он просто не станет вас слушать. Второй человек — это Хан.
— Хан? — вырвалось у меня. — Каким образом?
Так пошла та самая минута, о которой я говорил в начале этой главы.
— Сначала один вопрос: грыжа и в самом деле вам не мешает?
— Честное комсомольское слово! — воскликнул я. — Вы же знаете, вам врать не стану.
— Верю. Денег, насколько я догадываюсь, Хан вам не вернул?
— Ни копейки.
— Я в этом не сомневался. Тогда дело плохо. К сожалению, у меня тоже денег нет, все оставил племяннику, который в едином лице составляет всю мою родню. У Володи, увы, ничего нет, если не считать мелочи… А между тем в данном конкретном случае я не погнушался бы дать взятку.
— Хану?!
— Да, ему. Он теперь всесильная личность, ротный писарь! Не сомневаюсь, что врач, приговоривший вас к операции, уже забыл о вашем существовании. Если Хана материально заинтересовать, другими словами, дать ему денег, он вычеркнет вас из одного списка и внесёт в другой.
— Сергей Тимофеевич! — закричал я, загораясь безумной надеждой. — Что же мне делать?
— Поговорите с Ханом, — сказал Сергей Тимофеевич. — Может быть, вам удастся пробудить в нём какую-то человечность — обаяние молодости! Но лично я в это верю слабо. Надеюсь, что он сам вам что-нибудь подскажет. Дерзайте, юноша, терять вам нечего.
Я помчался в землянку — говорить с Ханом. Выслушав мою сбивчивую просьбу, он усмехнулся.
— А что я буду с этого иметь?
Сгоряча я чуть было не напомнил ему о тех деньгах, но вовремя сдержался, потому что погубил бы все.
В секунды высшего нервного возбуждения ум обостряется, и мне в голову пришла — нет, примчалась — дикая мысль. Потом, через полчаса, я осознал, что сделал гнусность, но тогда я жил в другом измерении.
— Пятьсот рублей! — вырвалось у меня.
— Кусок, — все с той же усмешкой поправил Хан.
— Хорошо, тысячу! Я пишу маме письмо, что одолжил у тебя деньги, и попрошу
немедленно выслать их на твоё имя! Деньги у неё есть, она работает и получает от отца семьсот рублей по аттестату. Идёт?
— Письмо — из рук в руки? — подумав, спросил Хан. — Тогда пиши.
У меня дрожало перо, когда я писал это письмо. Наверное, поэтому мама в нём так сомневалась — может, и через почерк передаются какие-то флюиды? Правда, потом она мне сказала: «Я не могла поверить, чтобы ты, зная моё положение, оказался способным возложить на меня такое тяжёлое обязательство».
Хан прочитал письмо, сличил адрес на конверте с записью в моем личном деле, затем резинкой удалил из ведомости пометку «в санчасть на операцию» и велел мне получать обмундирование. Я взял первое попавшееся не глядя; переоделся, залез в самый глухой угол землянки и, трясясь, просидел там до самого построения. И лишь тогда, когда эшелон отмахал несколько сот километров, я окончательно пришёл в себя.
И последнее — чтобы покончить с этой историей. Во время одной из наших бесед на вагонных нарах Сергей Тимофеевич сказал:
— Меня мучает одна мысль. Мы едем на фронт, навстречу многим опасностям и случайностям, от которых никто из нас не застрахован. Сейчас я рад за вас, и вы счастливы, но кто знает, не будете ли вы горько раскаиваться в том, что последовали моему совету. Говорю об этом не потому, что помышляю снять с себя ответственность; я искренне считаю, что вы поступили правильно. Но когда думаю о том, что Хан получит деньги за ваши страдания, быть может, за вашу кровь — мне становится не по себе… Знаете что? Представьте себе, что вы — верующий, а я — священник. Так вот, я снимаю с вас грех: напишите матери, чтобы она никаких денег Хану не высылала. Пусть лучше за тысячу рублей купит килограмм масла для ребёнка и себя.
— Но ведь это обман… — робко вымолвил я.
— Вы считаете, что лучше обмануть мать? — жёстко спросил Сергей Тимофеевич. — Пишите, поверьте мне, пишите.
Я так и сделал: на первой же станции выскочил из вагона и бросил письмо в почтовый ящик. О Хане я больше ничего не слышал.
В ЭШЕЛОНЕ
— Широка Расея! Пока проедешь — рожа от сна опухнет!
Ох и спали же мы в эшелоне! Первые двое суток в нашем товарном вагоне стоял густой, насыщенный храп. Поднимались мы лишь для того, чтобы пожевать сухой паек, бросить сонный взгляд в окошко, подкинуть дровишек в буржуйку, и потом снова блаженно вытягивались на застланных сеном нарах. Под тобой — шинель, в изголовье — шинель, на тебе — шинель: сколько же шинелей у солдата? Одна, но зато длиннополая, колючая, родная, «одёжа-выручалочка».
Это была главная, лелеемая, сладкая мечта — выспаться. И когда днём спать стало больше невмоготу, отдохнувшие мозги заполнились праздными мыслями.
— До чего, братцы, я жалею, что проснулся!
— Утробу небось набивал?
— Наворачивал, к вашему сведению, гречневую кашу с телятиной. Язык проглотишь! Под конец сунул в рот вилку — не тот вкус, царапается. Просыпаюсь — в зубах клок сена торчит!