«Конь бледный» и «То, чего не было» Ропшина (Савинкова) и даже какую-то книгу, в которой рассказывалось о последнем аресте Савинкова и его гибели в тюрьме. (Согласно официальной версии он бросился в пролет лестницы и разбился насмерть.)
Читал я там и книги расстрелянных, изъятых из жизни и из литературы критиков: Селивановского, Воронского, Авербаха, о котором раньше знал только, что он был «литературный гангстер» (так назвал его Асеев в своей поэме «Маяковский начинается»).
Не могу сказать, чтобы все прочитанное было мне интересно. Но, как известно, запретный плод, даже не самый съедобный, всегда сладок.
В иные, уже более поздние времена мой друг Эмка Мандель (Наум Коржавин) рассказал мне, что в его деле, некоторые выдержки из которого ему на Лубянке дали прочесть, в каком-то из полученных на него доносов особенно восхитила его такая фраза: «Интересовался реакционным прошлым нашей Родины».
Вот и я тоже жадно интересовался «реакционным прошлым нашей Родины», глотая без разбору все изъятое из обращения всесильным «Министерством Правды».
Помимо изъятых из библиотек книг Эренбурга, Замятина, Булгакова и Пильняка, читал я в спецхране то и дело мне попадавшиеся статьи Каменева, Зиновьева, Бухарина, Рыкова, Пятакова, других видных деятелей советского государства, объявленных врагами народа.
Началось с предисловия Бухарина к эренбурговскому «Хулио Хуренито». Потом — в одном из журналов — мне попались знаменитые бухаринские «Злые заметки».
И тут я понял, что из журналов и альманахов, попавших в спецхран, статьи «врагов народа» не изымались. И стал — уже не прицельно, а подряд — заказывать журналы, ловя крамолу уже не на удочку, а, так сказать, широким бреднем. И с жадностью глотал все, что попадется. Несколько раз мне попались даже какие-то статейки самого Троцкого. А однажды, заказав — так, на всякий случай, не ожидая найти в ней ничего особо интересного, — брошюрку с унылым, казенным названием «К вопросу о политике РКП(б) в художественной литературе», я обнаружил в ней прямо-таки золотые россыпи крамолы. К величайшему моему изумлению оказалось, что на этом совещании в ЦК РКП(б), посвященном политике партии в художественной литературе (1924 год), главные вожди тогдашней РКП — Троцкий и Бухарин — со всей решительностью и даже не без некоторого изящества оборонялись от навязываемой им рапповцами идеи партийного руководства литературой.
Запомнилась блестящая реплика Бухарина:
— Какое дворянское политбюро давало указания Пушкину?
Троцкий тоже оказался на десять голов выше наседавших на него рапповцев. Это, правда, меня не удивило. А удивило то, что длинная его речь была выдержана совсем не в партийно-держимордовском, а тоже, как и у Бухарина, во вполне либеральном духе.
О том, что Троцкий был блестящим оратором и талантливым публицистом, я слышал от многих. Помню, тогдашний мой дружок Илья Зверев с восторгом пересказывал мне блестящее, как ему казалось, высказывание Троцкого о Бабеле. «Бабель глядел на революцию в упор, — сказал будто бы Лев Давыдович. — Но революция была так велика, а он так мал, что увидеть ему удалось только ее половые части».
— Сказано обидно. Пожалуй, даже несправедливо, — говорил Илья. — Но, согласись, блестяще.
Я соглашался. И готов был признать талантливость этого художественного образа. Но менее всего я ожидал обнаружить в Троцком либерала. И вот — на тебе! Немудрено, что в моем интересе к «реакционному прошлому нашей родины» интерес к личности Троцкого занимал тогда самое большое, можно даже сказать, главенствующее место.
И вот однажды — то ли в журнале, то ли в альманахе, то ли в сборнике — после выдержки из какой-то статьи Троцкого я обнаружил ссылку на его книгу «Литература и революция». И подумал: если тут, в спецхране, мне разрешено читать отдельные речи и статьи этого главного врага советской власти, значит, я имею право прочесть их и все подряд, коли уж выяснилось, что они были собраны в отдельную книгу. И без долгих раздумий я эту книгу заказал.
Долгих раздумий действительно не было. Но не могу сказать, что, подавая бланк с этим своим заказом, я был так-таки уж совсем спокоен. Некоторую наглость этого моего эксперимента я все-таки понимал. Имя Троцкого даже тогда, в начале 50-х, произносилось (если произносилось) шепотом. Сосед мой, старый большевик Иван Иванович, перечисляя вождей, которых доводилось ему видеть — кого вблизи («вот как тебя»), а кого издали, — называл всех. Но когда случалось ему помянуть Льва Давыдовича, он пугливо оглядывался, словно хотел убедиться, не подслушивает ли нас часом кто-нибудь.
Один из моих литинститутских преподавателей, держа в руках том Гомеровой «Илиады» с вырванным предисловием, усмехаясь сказал, что автором этой вырванной с мясом вступительной статьи был Троцкий. Но не Лев Давыдович, а другой Троцкий — Иосиф Матвеевич. Выдрали, однако, его предисловие к Гомеру не по ошибке: те, кто выдирал, прекрасно знали, что это не «настоящий Троцкий», а всего лишь его однофамилец. (И даже не однофамилец, потому что настоящая фамилия Льва Давыдовича, как известно, была не «Троцкий», а — «Бронштейн».) Тем не менее, несчастному Иосифу Моисеевичу (даже не однофамильцу!) пришлось в конце концов поменять свою фамилию: он стал Тронским.
Сам удивляюсь, как, зная все это, я отважился протянуть строгой девушке с комсомольским значком на жакете бланк с заказом книги Троцкого «Литература и революция».
И вот подаю я ей этот свой бланк и вижу, что по мере того как она вчитывается в не шибко разборчивый текст моего заказа, миловидное ее лицо становится все более отчужденным, чуть ли даже не враждебным. Внимательно на меня поглядев, она спросила:
— Какой Троцкий?
Не моргнув глазом, я ответил:
— Лев.
— Минуточку, — сказала она. И ушла с моим бланком в руках.
Ее не было долго. Минут, я думаю, семь или восемь. Но мне эти минуты показались часами. Я мысленно уже проклинал тот злосчастный миг, когда мне попалась на глаза ссылка на эту крамольную книгу. Я уже не сомневался, что вся эта история в самом лучшем случае кончится для меня позорным изгнанием из спецхрана. И даже мечтал, чтобы она кончилась только этим, чтобы не случилось чего-нибудь похуже.
Наконец девица с комсомольским значком (как я теперь уже не сомневался, — безусловная чекистка) вернулась и с каменным лицом сухо объявила мне:
— Нет, эту книгу заказать нельзя.
И тут я почувствовал, как обжигающее дыхание ГУЛАГа, только что обдавшее меня то ли холодом, то ли жаром, отступило.
Позже, вспоминая эту историю, я не раз задавался вопросом: что толкнуло меня на этот дурацкий поступок? Беспечность? Глупость? Беспечным глупцом я к тому времени уже давно не был. Безрассудной смелостью тоже вроде не отличался. У моего друга Эмки я всегда любил такие его строки: