расстаешься навсегда.
Пятница
Издатель звал меня тихим, но настойчивым голосом, как будто ему нужно было непременно меня разбудить, но он хотел сделать это как можно мягче. В полусне я сначала подумал, что это Фарук, садовник, включил машину для стрижки газона в дальнем углу сада. Однако в действительности это рычание издавал Пако, повторяя мое имя с максимальной нежностью, на какую был способен, – его оглушительный голос не допускал никакого изменения тембра. Обычно, когда он хотел сказать что-нибудь по секрету и начинал шептать мне на ухо, я думал, что он внезапно и сильно охрип.
Наконец я открыл глаза. Увидев, что я проснулся, Пако вздохнул с облегчением – его беспокойный характер не позволял ему выносить сна других.
– Я не могу найти карандаш, – сказал он, – карандаш с кухни. Он у тебя?
Я слегка приподнялся и посмотрел на него с некоторой растерянностью. Его дом был полон письменных принадлежностей. На секунду я подумал, что все еще сплю. Я протер глаза и снова на него посмотрел. Пако наклонился ко мне, с нетерпением ожидая ответа. Вчерашний костюм, очевидно, извлеченный на свет божий исключительно для приема гостей, снова покоился в шкафу. Издатель, несомненно, считал, что достаточно надеть костюм один раз, для того чтобы выполнить требования этикета. В то утро на нем был довольно потертый свитер с широким воротом и растянутыми карманами. Я увидел, что они были набиты яйцами и понял, что издатель пришел из птичника и искал свой «Стедтлер-Норис 120-1 Б», чтобы, как всегда, пометить им добычу. Пако хранил карандаш в корзинке из ивовых прутьев вместе с блокнотом в клетку для записывания заказов у моей матери и крошечной приходно-расходной книгой пятнадцатилетней давности, куда изысканным почерком миниатюриста издатель иногда заносил данные о работах по ремонту особняка.
– Так он у тебя? – настойчиво повторил Пако.
Я отрицательно покачал головой. Тогда Пако перешел на свой обычный тон. Он упер руки в бока и завопил:
– Так я и знал! Золотых «паркеров» и «монбланов» им мало! Я ведь прекрасно знаю их и никому не доверяю. Потому-то я и завалил их комнаты ручками! И что вы думаете? В первую же ночь – в первую! – у меня крадут карандаш для метки яиц!
Он вышел, схватившись руками за обе стороны дверного проема, как будто борясь против сильного порыва ветра или неотвратимой старости. Я посмотрел на часы. Оказалось, что я проспал менее двух часов, но не чувствовал усталости, только некоторую тяжесть в голове от бессонницы. Я подскочил с постели с намерением принять освежающий душ. Собаки в комнате уже не было. В ванной горела лампочка – значит, дали электроэнергию. Из окошка я увидел сад и Фарука, шедшего с большими садовыми ножницами в руках. С этой стороны дома открывался вид на горы: они были такого темно-синего цвета, что казалось, будто в них прячется ночь. Всего пару недель назад на вершинах ближайших гор можно было еще разглядеть остатки снега. Открывая краны, я вспомнил, как однажды Пако набросился на меня на улице, возмущенный книгой, которую в то время читал. «Ты только посмотри на его стиль, – говорил он мне, показывая абзац, но не давая его прочитать, – послушай, что он пишет: «Горы четко вырезались на горизонте»… Этот парень еще не забыл про свои детские ножницы! Но это еще что! Незадолго до этого он пишет, что тучи были как будто нарисованы на небе. И послушай, что он продолжает писать про эти несчастные горы: «Покрытые снегом, они издалека походили на Вифлеем». Понимаешь, что это за чепуха? Это все равно что сказать, что человек похож на свою собственную карикатуру. Парень, не вздумай писать, если ты не готов тщательно работать над образами. Лихтенберг говорил, что многие люди читают только для того, чтобы не думать. Он был слишком снисходителен к писателям!»
Но я не хотел становиться писателем. Мне никогда это не приходило в голову, а мой отец уже решил мое будущее с той же категоричностью, с какой резал порей. Я должен стать поваром, хорошим поваром Ампурдана, привыкшим смешивать вкус моря и гор, как в сюрреалистической песне, известной мне с детства: «Зайцы бегают по морю, по горам – сардины». Должен признать, что поварское искусство всегда казалось мне довольно приятной профессией.
Я пошел на кухню и включил кофеварку. Пако налил себе чашку кофе и выпил его, не добавляя ни молока, ни сахара. Он сказал мне, чтобы я подавал обильный завтрак в столовую и был готов обслуживать просыпающихся гостей. Я достал масло, джем, сыр и колбасы. Я сделал тосты и намазал некоторые из них томатной пастой, а другие завернул в салфетку и положил в хлебницу. Потом я приготовил апельсиновый сок и поставил в центр стола большую глиняную миску с фруктами. Однако первого появившегося гостя все это нисколько не интересовало.
Антон Аррьяга вошел через главную дверь, которая вела из сада. Я притворился, будто не замечаю его присутствия, но наблюдал за ним краем глаза. Он подошел к мини-бару, налил себе стакан виски и выпил его залпом. Потом, бросив обеспокоенный взгляд в мою сторону, Антон поставил стакан на полку, как будто он остался там с прошлого вечера. Только после этого он кашлянул, чтобы привлечь мое внимание, и направился ко мне, отряхивая пиджак. Можно было подумать, что он только что вернулся с бодрой прогулки по окрестностям и теперь смахивал с себя травинки.
Он сел за стол и с полным равнодушием посмотрел на все, что я приготовил. Наконец, остановив свой выбор на том, что, по-видимому, казалось ему наиболее удобоваримым, Антон взял одну виноградину и положил ее в рот. Он тщательно разжевал ее, сначала на одной, а потом на другой стороне зубов, чтобы перебить запах виски, и с усилием проглотил ее, как огромное витаминное драже. На его лице выразилось удовлетворение и в то же время некоторое замешательство.
– Долорес просит кофе, – сказал он мне, – она не может подняться, пока ей его не принесут.
Я предложил свои услуги. Пока я готовил поднос, Антон обнаружил на столе свежие газеты, каждый день привозимые Фаруком из города. Он взял одну из них и принялся читать.
В домике для гостей стояла гробовая тишина. Я хотел оставить поднос на одном из письменных столов, но услышал слабый голос Долорес, которая звала своего мужа. Я отозвался, сказав, что принес ей кофе, и заглянул в темную комнату. Мои глаза не привыкли еще к темноте, и я видел только очертания мебели. Долорес попросила, чтобы я поставил поднос на свободную половину кровати. Я осторожно подошел, нащупал кровать рукой и поставил на нее завтрак. Затем, по-прежнему погруженный в свои размышления, я приоткрыл ставни. Повернувшись к Долорес, я увидел, что она сидит с обнаженной грудью. Меня охватила паника, но я не сдвинулся с места. Она тоже не пошевелилась и даже не попыталась прикрыться. Я собирался пробормотать извинение, когда заметил, что у Долорес были распухшие веки и покрасневшие глаза. Она плакала.
– Есть вещи, которые тебе не следует видеть, – сказала она мне, – уходи, прошу тебя.
Я не должен был открывать окно. Сделав это, я проник в грусть, таившуюся от посторонних глаз. Для этой женщины грусть была чем-то постыдным, грязью души, скрываемой от других, разрушавшей тот образ, который она представляла миру. Я вышел оттуда в таком потрясении, что почувствовал непреодолимую потребность забыть все случившееся.
Пако и Антон разговаривали, сидя за столом. Издатель налегал на завтрак, а Антон рассуждал по поводу новостей. Я ушел на кухню, горя желанием взяться за работу. Я вытащил из холодильника креветок и пару домашних куриц и стал готовить томатный соус,