вызвала... Но место тотчас было занято... другая подобная же мысль заместила ее. Возможно, именно она, моя новая мысль, и вытеснила ее...
Меня уже не полнят, как прежде, как всех других, настоящих детей, живые, быстрые, прозрачные воды, подобные водам горных рек, стремительных потоков, теперь это стоячие, грязные, затхлые воды прудов... рассадник комаров. Можешь не твердить, что тогда я была не способна на подобные образы... во всяком случае, они довольно точно передают то, что я ощущала в своем жалком состоянии.
Мысли налетают, когда им вздумается, и кусают, гляди, вон, летит... крохотное жало впивается, мне больно... «У мамы кожа как у обезьяны».
Вот какие они теперь, мои мысли, — позволяют себе все, что им вздумается. Я гляжу на мамино декольте, на ее обнаженные, золотистые, загорелые руки, и вдруг во мне какой-то чертик, лукавый бесенок, что-то вроде «домового», выкидывающего всякие шутки, выпаливает прямо в меня: «У мамы кожа как у обезьяны». Я хочу все стереть, уничтожить... неправда, я так не думаю... это подумала не я. Но ничего не поделаешь, шерсть обезьяны, которую я видела в клетке зоологического сада, сама не знаю как расположилась на маминой шее, руках, и вот родилась эта мысль... мне от нее больно...
Я зову маму на помощь, она должна мне помочь... «Знаешь, мама, мне пришла теперь другая мысль... — У нее тотчас делается раздраженный вид... — Ну, что еще? — Понимаешь, я думаю... что у тебя... кожа как у обезьяны...» Сейчас она посмотрит, что у меня там, что во мне выросло помимо моего желания, мы посмотрим вместе... как смешно, нелепо... над этим можно только посмеяться, она расхохочется своим заразительным смехом, от которого я всегда тоже начинаю хохотать, и мы обе посмеемся, и мысль уйдет туда, откуда пришла... туда, где родилась... куда-то вне меня, в неведомое мне место... Или мама скажет: «Ну что ж, я в восторге. Помнишь, какими прелестными были эти обезьянки».
— Ты это придумала сейчас...
— Разумеется... но я ждала, не представляя себе, чего именно, чего-то подобного... что сразу принесло бы мне облегчение... А мама презрительно смеется и говорит: «Что ж, благодарю тебя... как любезно, дальше некуда...» Думаю, я никогда — ни до, ни даже после этого — не ощущала себя такой одинокой. Мне неоткуда и не от кого было ожидать помощи... Отдана без всякой защиты на произвол «мыслей». Им есть где разгуляться, они могут вытворять все что угодно — резвиться, аукаться и призывать к себе мысли другие... все они неопровержимо доказывали собой, своим присутствием, что я не тот ребенок, который любит свою мать. Что я не такая, какими должны быть дети.
Зло сидит во мне. Зло избрало меня, потому что находило во мне необходимую пищу. Оно никогда не могло бы жить в здоровой и чистой душе, которой обладают нормальные дети.
Когда я сижу надувшись где-нибудь в углу и мама спрашивает меня... но, может, я нарочно выставляю напоказ свое настроение, чтобы она это заметила и спросила... «Ну что еще? Почему ты не играешь? Не читаешь?»
Я отвечаю только... но уж и это приносит облегчение: «У меня мои мысли».
Как говорят: «У меня мои болячки, у меня моя мигрень», но с той разницей, что это болезнь постыдная, болезнь тайная, известная ей одной. Ни с кем другим этим секретом не поделишься.
Я уже не припомню всех этих безумных, нелепых мыслей, селившихся во мне... разве что последнюю, которая, к счастью, появилась совсем незадолго до моего отъезда, моего расставания с матерью, резко положившего конец тому, что, разрастаясь, грозило превратиться в настоящую манию...
Последняя моя мысль намного превосходила все остальные своей жестокостью... Должно быть, она протиснулась в меня как-то вечером, когда я сидела на кухне, играя, наверное, как всегда, в квартет писателей. Я услышала, как Гаша сказала, не называя имени: «Она»... а я знала, что Гашино «она» обозначает маму... «Она» очень хорошая в общем-то, никогда не кричит, вежливая, да и насчет еды нельзя пожаловаться, только вот мясо... «ты видела эти куски?...» и потом они втроем заговорили о чем-то другом, и слова Гаши просто прошли через мою голову, не оставив заметного следа... Но вот за столом, когда Гаша протянула, как всегда, свою тарелку маме, чтобы та положила на нее мясо, предназначавшееся для «кухни», я увидела... я не посмела поднять глаза на Гашу, я боялась перехватить ее взгляд, направленный на тарелку, куда мама клала... да, да именно так... куски были меньше остальных, на них было больше сала... И тотчас возникла «мысль»: мама Гашу плохо кормит... а Гаша такая бледная... и вообще прислугу...
Но такую мысль я уже не посмела бы открыть даже маме, Я уже не могу, если она спросит, ответить: у меня опять мои мысли... в надежде, что она окажется в хорошем настроении и скажет мне: ну, какие, скажи? и я смогла бы ей показать... Она удивилась бы: кто тебе это внушил? Она бы заподозрила, даже если бы я скрыла... а я не могу ничего скрыть от мамы... она поняла бы, что это Гаша...
И, как всегда, мне недостает сил признать и принять правду. Наши обеды, когда мама выбирает из разрезанного мяса куски для прислуги, превращаются в пытку. «Мама скупая». «Мама неблагодарная». «Мама мелочная»... мысль наготове... она тут как тут, выжидает... а я стараюсь ее сдержать... еще минута... надо посмотреть... ах, какое счастье... мама, поглощенная разговором, взяла два куска, ничем не отличающихся от оставшихся на блюде, я осмеливаюсь взглянуть на Гашишу тарелку, я сама не своя от радости... побежденная мысль отступает... Я чувствую, как по всему моему существу растекается сладость, прохлада умиротворения... мама и раньше тоже не думала о том, что делает, она так часто бывает рассеянна... мелочность! — нет, на маму это не похоже, Гаша просто ее не знает...
Но вот опять обед, мысль возвращается, бродит вокруг, подстерегает... мне страшно... я пытаюсь помешать ей войти в себя, отвожу глаза, но что-то меня толкает, я должна видеть... Мамина вилка приближается к кусочку жаркого, маленькому, поменьше других, и еще к одному, лежащему рядом, их она накалывает, приподнимает, кладет в тарелку, протянутую Гашей... Я не смотрю на лицо Гаши... пусть на нем нет даже тени улыбки, я все равно знаю, что она думает... и я думаю как она. Но моя мысль рвет меня на части, пожирает меня... и если отпускает, то ненадолго, она вернется, она всегда рядом, начеку, готовая выскочить в любую минуту, стоит нам только сесть за стол.
Я сижу на краю кровати, спиной к окну, у меня на коленях стоит мой лучший товарищ, мой наперсник, мой золотистый плюшевый мишка, такой мягкий, податливый, я пересказываю ему то, что сказала мне минуту назад мама... «Знаешь, мы скоро вернемся в Париж, к папе... мы поедем раньше, чем обычно... и там, представляешь, там у нас будет другая мама...»
Тогда мама, которая здесь, рядом и слышит меня, сердито говорит: «Что еще за глупости? Какая другая мама? другой мамы не бывает. У тебя одна мама на свете». Не знаю, произнесла ли она все эти слова или только последние из них, но я и сейчас ощущаю непривычный пафос в ее тоне, от которого я немею, словно обращаюсь в камень.
Я не помню никаких приготовлений к отъезду... мне известно, что мама и Коля тоже должны уехать, как только мама вернется, Коля написал толстую книгу по истории Австро- Венгрии, и его пригласили на несколько месяцев в Будапешт... слово, которое я то и дело слышала в ту пору.
Сообщение об отъезде меня не огорчило. Я привыкла к путешествиям туда-сюда и была, как всегда, рада снова увидеть папу, Люксембургский сад... и милую даму, которая танцевала со мной и сидела рядом на скамье в ту самую минуту... когда это произошло... когда это наполнило меня, излучаясь отовсюду — из света, из низкой кирпичной ограды, шпалер, цветущих каштанов... иногда это еще возвращалось ко мне...
Я забыла свое прощание с Гашей, наверное, душераздирающее... но, как ни странно, у