взвалить на себя... и когда она услышала от тебя, что ты собираешься вернуться именно к себе домой, она не сдержалась, не смогла подавить в себе побуждение, толкавшее ее к тому, чтобы отторгнуть тебя от этого дома, помешать тебе освоиться там, как у себя... Нет, нет, только не это... «Это не твой дом».
— Чтобы понять, как могли вырваться у нее эти слова, нужно было бы по крайней мере снова услышать их интонацию... вновь ощутить на себе исходящие от них волны... Но ничего этого не осталось. Возможно, все было раздавлено под их тяжестью... даже в ту минуту ни внутри, ни вокруг них не было ничего незримого, требующего обнаружения, рассмотрения... я получила их замкнутыми со всех сторон, четкими и нагими.
Они упали в меня всей своей тяжестью и раз и навсегда воспрепятствовали тому, чтобы это «домой» могло взойти, сформироваться во мне... И впредь, сколько я тут ни жила, уже никогда не возникало это «домой», даже когда стало совершенно ясно, что, кроме этого дома, никакого другого у меня уже не может быть.
Наступил октябрь, начались занятия, все мои знакомые дети ходят в школу... мне тоже хочется учиться, мне уже девять лет... отец говорит, что написал в Петербург, чтобы выяснить, по-прежнему ли меня намерены забрать, но пока не получил никакого ответа... хотя в России учебный год начался еще в начале сентября... Не стоит ли мне, пока суд да дело, посещать школу? Частная школа девиц Бребан совсем рядом, они могли бы подготовить меня к поступлению в муниципальную школу, в класс, который соответствует моему возрасту.
Из своего довольно короткого пребывания в школе Бребан я запомнила только историю с почерком, который до этого был у меня вполне разборчивым, а тут вдруг неузнаваемо изменился... Я сама не понимала, что с ним произошло... буквы получались изуродованные, перекошенные, строчки расползались во все стороны, мне никак не удавалось справиться со своей рукой...
В школе Бребан ко мне относятся очень терпеливо, с участием. Когда удается расшифровать мои каракули, выясняется, что я делаю меньше орфографических ошибок, чем другие, я, очевидно, очень начитанна для своего возраста. Но мне необходимо заново учиться писать. И вот, как прежде, когда я ходила в школу на улице Фельянтинок, я обвожу черными чернилами бледные серо-голубые палочки, стоящие в ряд с одинаковым наклоном... Я приношу домой тетради, полные палочек и букв, которые я должна обвести таким же образом... мало-помалу благодаря моему прилежанию мой почерк будто образумился, утихомирился...
Как покойно и надежно закрыться одной в своей комнате... никто не войдет, не потревожит меня, я «делаю уроки», выполняю обязанность, к которой все относятся с уважением... Лили кричит, Вера сердится, не знаю на что или на кого, за моей дверью ходят туда-сюда, но все это меня совершенно не касается... Я вытираю перо о фетровый квадратик, окунаю его во флакон с черными чернилами, тщательно веду перо поверху... только бы нигде не вылезти за контур... я обвожу с нажимом бледные призраки палочек, букв, я делаю их как можно более ясными, четкими, я понукаю свою руку, и она все лучше и лучше подчиняется мне...
Я уже не думаю об этом, я могу сказать, что это совершенно «вылетело у меня из головы». Но вот однажды это вновь приходит ко мне... Даже трудно поверить... Возможно ли, что еще так недавно, всего год назад, я могла испытывать нечто подобное, когда они приходили, влезали в меня, полностью меня захватывали... «мои мысли», которых ни у кого, кроме меня, не было, от которых все переворачивалось вверх дном, мне иногда казалось, что я тону... бедный, безумный ребенок, спятивший младенец, взывающий о помощи... «Знаешь, мама, у меня мои мысли... мне кажется, что у тебя кожа как у обезьяны...» Я имитирую как могу тон, которым говорила это, плаксивый, жалостный, нелепый... я пытаюсь восстановить... забавы ради, смеха ради, я могу себе это позволить, ничего не опасаясь... тот страх, который мной овладевал, когда я чувствовала их приближение... они возникали ни с того ни с сего, являлись откуда ни возьмись, хозяйничали, располагались, чувствовали себя во мне как дома... в благоприятной обстановке, для них созданной, в обстановке нечистой, нездоровой... До чего упоителен контраст со мной теперешней... до чего мой ум сейчас кажется чистым, ясным, гибким, здоровым... Мысли... не «мои» мысли... с этим подозрительным «мои», с этим тревожащим «мои» покончено... мысли, как у всех, приходят мне в голову, как любому и каждому. Я могу без боязни думать что угодно. Разве у меня есть то, чего надо стыдиться, что может превратить меня в несчастное, ненормальное существо, в отверженную? Ничего. Решительно ничего. Ищи не ищи... я ищу... Пусть себе приходит, если хочет, эта «мысль»... но ничего не приходит... да и нечему... А, вот одна, вроде «моих мыслей» той поры — тех, что я уныло мусолила в каком-нибудь углу... Я призываю ее, вот она передо мной: «У папы плохой характер. Папа сердится по пустякам. У папы бывает убийственное настроение». Ну?.. Что ну? Подумала себе и подумала, это мое личное дело. Я никому не обязана давать отчета. Но, может, я преувеличиваю, что папа... Может... Мысль мелькнула, и нет ее... они теперь ненавязчивы, мои мысли, они приходят и уходят, они меня слушаются, я сама решаю, удержать ли их, оставить ли на некоторое время, когда у меня возникает желание как следует рассмотреть их, прежде чем выпустить. Ни одна не может внушить мне стыд, ни одна не может причинить мне боль, задеть меня. О, как хорошо я себя чувствую... Никогда больше со мной такого не случится. Никогда...
— Ну, а если бы ты вернулась туда? Ты уверена, что не опасалась бы, пусть хоть изредка, пусть хоть мимолетно, что там, подле матери, такое может снова с тобой случиться?
— Не думаю. Мне кажется, в ту пору я верила, что навсегда обрела силу, которую никому не сломить, полную и окончательную независимость.
Когда господин Ларан приходит к отцу, он берет с собой своего сына Пьера, моего ровесника. Отец очень уважает господина Ларана, он ученый, преподает в высшей школе, кажется, в Горном институте. Папа говорит, что Пьер очень умный, хорошо успевает по естественным наукам и ходит в первых учениках. Я должна провести с ним время после обеда, погулять на свежем воздухе — нас отправляют играть в парк Монсури.
Мы шагаем бок о бок по широкому унылому проспекту. Пьер очень похож на своего отца, только выглядит старше, чем он. Я прекрасно знаю, что он должен был быть одет, как одевали в те времена мальчиков его лет, но сейчас, когда я вспоминаю его, мне приходится снимать котелок, который видится мне у него на голове, и заменять его матросским беретом, отстегивать белый крахмальный воротничок его отца, обнажать шею, класть на плечи широкий воротник матроски, обрезать брюки до коротких штанов... но ни одной из этих операций я не могу преобразить его самого в мальчика. Я гуляю со старым господином. Старым и грустным. Видно, что он много знает... что? Понятия не имею, но он знает то, чего не знаю я... Он слушает мой детский лепет... но мне редко удается, как и почти у всех взрослых, вызвать у него улыбку.
В конце концов я сдаюсь. Мы молчим. Я думаю о всякой всячине, которая меня забавляет... А он? Мне не важно, во что погружен он, слишком я поглощена подготовкой своего номера... на завтра... нет, завтра понедельник, но в четверг, когда я пойду к Мише... «Ну, тебе было весело?
— Нет, и я тебе этого не прощу, дурак... мог бы прийти. Твой отец был...» Господин Агафонов тоже ученый. В России он читал студентам геологию, писал книги. Когда он пришел и его спросили, почему он не взял с собой Мишу, он скорчил гримасу и махнул рукой, выражая огорчение, все его существо выражало нежность, гордость, и он сказал: «Вы требуете, чтобы я поймал этого сорванца, а я понятия не имею, куда он делся».
Но я-то знаю куда... «Ну, ты и эгоист... Мог бы уж ради меня». Но я уже предвкушаю,