А сколько до твоего до Аракану?
Подгребай пуще — будет недалеко.
Размеренно взвизгивали в уключинах весла, В камнях дробно отдавалось эхо. Дрожащая тень скользила рядом с лодкой по воде. Река змеилась, металась то вправо, то влево, облизывая подножия утесов. Мохнатые кедры, раскинув широкие ветви, склонялись с обрывов к реке. Митрич лежал на брезентах посреди лодки, задрав кверху бороду. Настроение у него изменилось. Он теперь уже жалел, что решился на такое новое, незнакомое дело.
«Будут ли барыши, — думал он, — бабушка еще надвое
сказала, а страсти в одиночку натерпишься дорогой —
светит месяц. Иван Максимович узнает, вспламенится.
Оно хотя мне детей с ним и не крестить, а все теперича
пакостить будет. Силен мужик. Господи!„А каков будет
обратный путь? Мытарства одни, и ничего более. Ульяна
осталась одна. Всякий народ в трактир забредает. Она
баба-то хотя и с солью, а все творение нежное. Долго ли
обидеть?»
И Митрич в волнении перекатился на бок. Лодка накренилась, едва не зачерпнув воды.
Ты! Дед! Вертись полегше, перевернешь лодку! — крикнул ему Бурмакин. — Не на перине лежишь.
Ладно. Неученому ученого учить — только портить, — буркнул Митрич, закрывая глаза. Он боялся воды.
От Шиверска до Хаи, когда Митрич сам сидел в лопастных, ему было не так страшно. Сидел он спиной вперед, стараясь глядеть либо подальше, на берега, либо в ноги на дно лодки. Стиснутые ладонями рукоятки весел придавали уверенность. А потом он привык, обтерпелся, даже стал поглядывать в воду, наблюдать, как в прозрачных струях дрожали, мелькая под лодкой, контуры каменных глыб, усыпавших русло реки.
К плесам Митрич привык, но в порогах, когда пенные гребешки, срываясь с крупной и редкой волны, захлестывались через борт, а берега исчезали из виду, закрытые набежавшим выше лодки валом, Митрич терялся, бледнел и, случалось, прямо грешил, как новорожденными младенец.
Лодка была нагружена с верхом. Лежа на бугре посреди клади, Митрич чувствовал легкое головокружение и, стараясь по возможности не выдавать себя, крепко вцепился руками в брезенты.
«Сидеть в лопашнях способней, — соображал он, — рукам тяжелыне, а для головы лучше. Может, приобыкну».
Солнце поднялось уже высоко, когда впереди зашумел первый от Хаи порог Аракан. По небу неслись разрозненные табуны кучевых облаков. Слегка тянула низовка. Вода серебрилась в пестринах, как рыбья чешуя. В изголовье порога курчавились белки на гребнях валов.
Дед Степан, проснись! Аракан! — окликнул Мит-рича Бурмакин. — Ваньча, гляди: ударять волной под весло будет — держи крепко, пережди, пока прокатится, а потом пуще подгребайся.
Господи Иисусе! Помоги пройти благополучно, — пробормотал Митрич, распластавшись, как лягушка, животом вниз, на брезентах. — Ссадил бы ты меня на берег, Павел, легше было бы в лодке.
Лежи, — сказал Бурмакин, привстав на корме и разглядывая ход матёры, — только не дрыгайся. Аракан порог не сердитый.
Нос у лодки поднялся на гребне волны и гулко хлоп-до воде, опустившись вниз. Отсвечивая радугой, в стороны разлетелись яркие брызги.
Греби! — крикнул Бурмакин. Ваня натужился. Лодка заплясала на гребне и скользнула под вал. Верхушка волны сломилась и упала в лодку. Митрич с криком вскочил на колени! ™
Господи, сохрани… Тонем!
Лодка наклонилась сильнее, вал хлестнул через борт.
Ложись! — в исступлении заорал Бурмакин, выбиваясь из матёры в затон, в подпорожье. — Дьявол… Было утопил.
Ваня, сложив весла, дрожащими от усталости и испуга руками вытирал горячий пот.
Есть охота, — сказал он, просительно вглядываясь в суровое лицо Бурмакина, — давай отаборимся, Павел.
Давай, — согласился Павел, — Промялись здорово. Эвон к той россыпи подчалим. Отдохнем на пригреве.
Забыв недавний страх, Митрич сидел у костра, подкидывая тонкие сучья под котелок. Желтые полоски пламени прыгали вокруг закопченного дна. Запах похлебки приятно щекотал в носу.
Молодец, Павлуша, светит месяц, молодец! — лисил Митрич, прищуриваясь на солнце. — Сидели бы мы над Мироном, казнились. А что проку? Нет ничего. А тут помаленьку, помаленьку — и вперед. Хе-хе-хе! Поблазнило мне малость в пороге, будто опрокинулась лодка-то. Господь пронес, слава тебе, слава!
Пепел серыми хлопьями кружился над костром и опускался Митричу на плешину, блестевшую на солнце в кольце кудлатых волос. Опухшие глаза светились радостным и в то же время хитрым огоньком. Приятная истома в натруженных мускулах смягчила настроение Павла. Ваня подставил к солнцу оголенную спину,
И-их! Добро. Будто в бане, — похлопывал он себя ладошками по смуглой коже. — Веничком бы!
— Крапивной, — поддержал Бурмакин. Смейся! Будто сам не хочешь?
Правду говоришь, — задумался Бурмакин, — попариться бы, ух, как хорошо!
А вот так, Ванюша, — спросил Митрич, — был бы я или он, — указал на Бурмакина, — колдун великий, чудодей, и сказал бы тебе: пожелай на час все, что хочешь, — без слова предоставим. Чего бы ты захотел?
К жене, к Груне, — без колебаний ответил Ваня. — Соскучился я по ней.
Эх, чудак какой! — жалеючи, усмехнулся Павел. — Бунтует кровь у тебя. Ну, ничего, наживетесь всласть — еще и нацарапаетесь. Женская любовь — что роса утренняя: пыхнул ветерок — п нет ее, обсохла.
А у нас не так… Ласковая она у меня, Груня-то, — обхватив колени руками, тихо и как- то особенно проникновенно сказал Ваня. — Может, спортится, не знаю… А сейчас дружно живем, бережет меня — пылинке сесть не даст. В слезах заходилась, как в тайгу собирала. Зря я поехал. Лучше б вокруг дому работал либо на постройку железной дороги ушел. Как вздумаю о Груне, жалко станет: вроде не жена она, а еще роднее.
А знаешь, — вдруг повернулся на локоть Бурмакин, — верно ты, парень, сказал. Смеюсь я над такими, как ты, издеваюсь: дескать, зря вы себе голову закрутили, затуманили; не любовь в бабьем сердце, а так, муть одна, как в реке весной, а к осени устоится — и нет ее, водица холодная останется. Ты ли, другой ли — женщине все равно. Обмануть, посмеяться над тобой ничего ей не стоит. Где ж такую любить? Ты вот хорошо сейчас сказал: коли жена не только жена тебе, а роднее еще, душу твою в тебе поймет, то и любовь будет другая. Хорошая. Только где же такую любовь на свете найдешь? Видать, повезло тебе,