— Слыхивал, Федор Михайлович.
— И каково?
— Каково Бог положит, — вздохнул Толстой.
Неожиданно озлобившись, он больно сдавил руку постельничего.
— А не скулить ныне вместно, но думку думати, как бы нас не выдал сербин. Сам утопнет и наши головушки сиротские за собой в омут потянет.
Посовещавшись, они решили безотлагательно собрать всех членов кружка, чтобы сообща придумать, как спасти хорвата от неминуемой смерти.
Прямо из церкви, после всенощной, государь отправился в застенок. Он не узнал Юрия, до того обезображено было пыткой его лицо. Но слишком кипело еще негодование царя, «страшные» слова воровского письма еще прыгали огненными кругами перед глазами и чрезмерна была еще обида на хорвата, чтобы в груди нашелся хоть крохотный уголок для жалости и снисхождения.
— Вор! — исступленно выкрикнул Алексей, впиваясь ногтями в горло полубесчувственного узника. — Язык европейский!… Христопродавец!
Дьяки подхватили его и, усадив на лавку, подали ковш студеного кваса.
— Не трудись, государь! Дозволь нам, сиротинам, чинить допрос.
Алексей опорожнил ковш, обсосал усы и шумно задышал.
Рядом с Крижаничем повисла привязанная к столбу Таня. Тело ее представляло собой сплошной кровоподтек. На боках и бедрах висели окровавленные лоскуты кожи и мяса. Из черных провалов жутко впились в пространство невидящие, отравленные безумием, болью и ненавистью, глаза.
Государь ткнул Таню посохом.
— Спокаялась ли?
Она не ответила.
— Не дразни! — снова рассвирипел государь. — Добром обскажи, кому письма воровские везла!
Сморщив лоб и сжав кулаки, Таня из всех угасающих сил своих пыталась побороть тяжелый мрак, окутавший ее мозг.
— Руси… Туда везла… Руси… Казни!… Всю Русь казни! — выкрикнула она и потеряла сознание.
Крижанича и Таню приговорили к казни[40].
Царь долго даже и слушать не хотел о помиловании, но в конце концов сдался на слезные моления Матвеевой и заменил хорвату смертную казнь ссылкой в студеные земли, а Таню повелел заточить до конца живота в подземелье.
На Ртищева так подействовали события последних дней, что он слег в постель и прохворал до осени. Марфа не отходила ни на шаг от больного, с жертвенным терпением выполняла все капризы его. Чтобы сделать приятное постельничему, кружок перенес свои сидения в его усадьбу.
Федор, несмотря на слабость, принимал участие во всех спорах, касающихся «приобщения России к еуропейской учености». Но больше всего его интересовало преуспевание заводского дела.
Поправившись, он прежде всего отправился на железоплавильный завод.
Работа кипела вовсю. Десятки заросших дымом, грязью и копотью людей, не передыхая ни на одно мгновение, метались по двору, подобно развороченному муравейнику.
Была суббота. Вместе с церковным благовестом раздался наконец долгожданный свисток, возвещающий конец трудовому дню. Работные торопливо вышли на двор и построились долгою чередою по трое в ряд.
У ворот, за столиком, сидела Марфа и двое приказных. На земле, охраняемый стрельцом, стоял сундучок с медными деньгами.
Ртищев довольно улыбнулся и поиграл медяками.
— А добро, Марфенька, Милославский надумал медью серебро подменить.
Работные исподлобья оглядели постельничего и о чем-то горячо зашептались между собой. Один из приказных, прислушавшись, схватил со столика плеть и хлестнул по голове стоящего в первом ряду человека.
— Цыц!
Федор вырвал из рук приказного плеть.
— Не моги забижать!… То на роби иное дело, а после шабаша — не моги!
Ободренные заступничеством, работные придвинулись к столику.
— Покажи милость, господарь, не вели им медью нас потчевать.
Федор, не ожидавший такой просьбы, смущенно отошел за спину стрельца.
— Нешто не те же деньги ходячие медь?