Павлуша, взглянув на страшный пакет, медленно удалился в своё отделение палатки, откуда слышен был малейший шорох из царского отделения.
И вот слышит Павлуша: царь потянулся и громко зевнул.
«Спать хочет, видимо, хочет, а не уснуть ни за что, не просмотревши бумаг, что в проклятом пакете», — мысленно рассуждает с собой Павлуша.
Слышит, звякнула чарка о графин.
«Сейчас будет пить анисовку… Пьёт… Вторая чарка…»Слышится снова зевок…
«Ох, не уснёт, не уснёт».
Вдруг Павлуша слышит: хрустнула сургучная печать. Сердце его так и заходило…
Зашуршала бумага…
— Ба! Аннушка! — слышит Павлуша. — Анна! Как она сюда попала, к Кенигсеку? Стащил разве? Да я у неё не видел этого портрета…
Голос царя какой-то странный, не его голос. Ягужинского бьёт лихорадка.
— А! Розовые листочки… Её рука, её почерк…
«Господи! Спаси и помилуй… Увидел… Читает…»
— A! «Mein Lieber… mein Geliebter!»[172]
Голос задыхается… Слова с трудом вырываются из горла, которое, казалось, как будто кто-то сдавил рукой…
— Га!.. «deine Liebhaberin… deine Sclavin…»[173] Мне так не писала… шлюха!..
Что-то треснуло, грохнуло…
— На плаху!.. Мало — на кол!.. На железную спицу!..
Опять звякает графин о чарку…
Снова тихо. Снова шуршит бумага…
— Так… Не любила, говоришь, е г о… это меня-то… тебя-де люблю первого… «deine getreuste Anna…»[174]. И мне писала «верная до гроба». Скоро будет гроб… скоро…
Чарка снова звякает…
«Опять анисовка… которая чарка!..»
— А! Улизнул, голубчик! В воду улизнул… не испробовал ни дубинки, ни кнута… А я ещё жалел тебя… Добро!..
Слышно Павлуше, что государь встал и зашагал по палатке… «Лев в клетке, а растерзать некого… жертва далеко…»
Что-то опять треснуло, грохнуло…
«Ломает что-то с сердцов…»
— Так не любила?.. Добро! Змея… хуже змеи… Ящерица… слизняк…
Он заглянул в отделение Ягужинского. Павлуша притворился спящим и даже стал похрапывать.
— Спит… умаялся.
Воротившись к себе, государь снова зашагал по палатке…
— Видно, давно снюхались. Немка к немцу… чего лучше!.. То-то ему из саксонской службы захотелось в русскую, ко мне, чтобы быть ближе к ней… Улизнул, улизнул, голубчик… Счастлив твой Бог… А эта, Анка, не улизнёт… нет!
Опять зашуршали бумаги…
«Читает… Что-то дальше будет?» — прислушивается Ягужинский.
Долго шуршала бумага… не раз снова звякал графин о чарку… И хмель его не берет, особенно когда гневен…
— Черт с ней, этой немкой!.. У меня Марта, Марфуша… Эта невинною девочкой полюбила меня. И будет у нас «шишечка».
Голос заметно смягчился…
— Только бы добыть Ниеншанц да дельту Невы… Добуду!.. Не дам опомниться шведам… А там срублю свою столицу у моря… Вот тем топором… Я давно плотник… Недаром и Данилыч назвал меня Державным плотником… Данилыч угадывает мои мысли… И прорублю-таки окошко в Европу… А там прощай, Москва… Ты мне немало насолила… В Москве и убить меня хотели, и отнять у меня престол… Москва и в антихристы меня произвела… Экое стоячее, гнилое болото!.. Теперь эта подлая Анка рога мне наставила, и все из-за Москвы… Нет! Долой старое, заплесневелое вино… У меня будет новое вино, и я волью его в новые мехи…
Пётр имел обыкновение говорить сам с собою, особенно ночам, когда и заботы государственные волновали его, когда новые планы зарождались в его творческой, гениальной голове. Ягужинский это знал и, находясь при царе неотлучно, ранее других подслушивал тайны великого преобразователя России.
— Ну и черт с ней! Не стоит она ни плахи, ни кола… Все же была близка по плоти… В монастырь бы следовало заточить, да нельзя, не православная… А то бы вместе с моею Авдотьей пожила там… Постриг бы её в Акулины… Вот тебе и Аннета, Анхен, Акулина!
«Опять вспомнил об Анне Монс… Только уж сердце, кажется, отходит», — думает Павлуша, продолжая прислушиваться.
— Черт с ней… А за обман накажу… Запру у отца и в кирку не позволю пускать… Пусть знает, как царей обманывать… Уж Марта не обманет, чистая душенька…
Он немного помолчал и потом вновь начал ходить по палатке, но уже не такими бурными шагами.
«Отходит сердце, слава Богу, отходит», — думал про себя Ягужинский.
Пётр опять заговорил сам с собою:
— А напрасно я ноне накричал на старика и чуть с раскату не сбросил… Ну да старый Виниус знает меня, моё сердце отходчиво. К вечеру и артиллерийские снаряды прибыли, и лекарства для войска. Теперь же не мешкая и двинемся к шведскому Иерихону, к обетованной земле… Нечего мешкать… Время-то летит, его не остановишь, а дел по горло. Для меня всегда день короток… Иной раз так бы и остановил солнце, чтобы подождало, не двигалось… Токмо мне не дано силы Иисуса Навина, а то и остановил бы солнце.
Он ходил все тише и тише. Потом Ягужинский видел из своего отделения, как гигантская тень царя, заслонив собою верх палатки, спустилась вниз.
Павлуша догадался, что царь сел к письменному столу.
— Ин написать на Москву, чтоб поторопились… Понеже— («Понеже» — его любимое слово… Значит, будет писать приказы», — решил Ягужинский и моментально заснул молодым здоровым сном.)
Рано утром, когда он проснулся, то увидел, что в отделении у царя уже было освещено.
— Понеже, — доносилось из царского отделения и слышался скрип пера.
«Опять пишет… Да полно, не всю ли ночь не спал?» —. недоумевал Павлуша, входя в отделение, где за письменным столом сидел государь.
— А, Павел, — заметил он вошедшего Ягужинского. — Выспался ли вдосталь, отдохнул?
— А как государь изволил почивать? — поклонился Ягужинский.
— Малость уснул, с меня довольно, — отвечал царь.
Потом, взглянув в лицо Ягужинского, Пётр спросил:
— Вечор, когда ты запечатывал бумаги Кенигсека, видел что печатаешь?
Павлуша смутился, но тотчас же оправился и откровенно сказал:
— Ненароком, государь, увидел и, не читая, тотчас же запечатал.
— Будь же нем, как рыба.
— Знаю, государь, свой долг и крепко держу крёстное целование.