тут же стал донимать ее:
— Знакомое лицо. Где-то я вас видел, — игриво выставил он редкие лошадиные зубы. — Не на «Инкарасе» работаете? Кажется, я вас снимал.
И он хлопнул свободной рукой по фотоаппарату, как обычно, висевшему на плече. Пожалуй, он расставался с ним, лишь когда укладывался спать.
— Нет. Ошибка, — снова широко улыбнулась Алдона, и на ее крепких щеках образовались ямочки. — Я не работаю. Я учусь.
— Где?
— В гимназии. Я еще маленькая.
Она рассмеялась. И я тоже невольно улыбнулся. От нее веяло такой удивительной чистотой и непосредственностью, она прямо так и лучилась обаянием юности и здоровья, и я еще не успел ничего прикинуть в уме, а мой язык уже распорядился:
— Вот тебе, Коля, мой билет. Пойди в кассу. Ты тут всех знаешь. Поменяй на два… в одном купе.
Коля Глушенков не мог скрыть презрения ко мне, которое тут же проступило на его длинном лошадином лице. Но перечить мне не отважился. Взяв мой билет и деньги, скрылся в вокзальной толпе.
Он отсутствовал довольно долго, и меня даже охватил страх, что билета он не достанет. При всей своей пробивной способности. В канун праздника поезда на Москву брались приступом, потому что почти все билеты распродавались заранее, в кассах предварительной продажи, а тут, на вокзале, сохраняли самое ограниченное количество мест. Для начальства. К лику которого я и был причислен. Но к самому невысокому разряду. В списке привилегированных лиц журналисты, наподобие хозяйской прислуги, в самом низу. Вся надежда была лишь на неотразимую хватку Глушенкова, на его лошадиное обаяние и умение взмахом красной книжки журналистского удостоверения открыть любую дверь.
Нас с Алдоной немилосердно толкала бурлящая, взвинченная толпа вокзальной публики. А мы стояли, зажав ногами чемоданы, я — большой, а она — маленький, и, чтоб нас не оторвали друг от друга, крепко держались за руки. И, как дети, улыбались глупыми, до ушей улыбками. Ее серые глаза лучились смехом и неудержимой радостью, а ямочки на тугих щеках возникали, все углубляясь, и затем растекались, почти исчезая.
Я уже не мыслил ехать без нее и с по-мальчишечьи прыгающим сердцем предвкушал всю таинственную прелесть этой поездки, не утруждая себя заботой, чем завершится такая авантюра и удастся ли мне выйти сухим из воды.
Над толпой я различил лошадиную рожу Глушенкова, потную, со сбитой набок шапкой. Он улыбался мне полупустым ртом и тряс чем-то в высоко задранной руке.
— Вот, — пробившись через толпу, протянул он мне два билета. — Поедете как боги. Вдвоем в купе. Чудом вырвал. В международном вагоне. Я свои доложил. Рассчитаемся, когда вернетесь.
Он подхватил мой и ее чемоданы и, по-бычьи нагнув голову, рванулся в толпу, пробивая нам дорогу. У подножки вагона, глядя на крепкие икры поднимавшейся по ступенькам Аддоны, с одышкой шепнул мне в ухо:
— Партийный билет небось с собой? Спрячьте подальше.
Последнее, что я от него услышал после прощальных объятий, был сокрушенный отеческий вздох:
— Наши беды на кончике хера.
Мы покатили в Москву действительно как боги. Во всех вагонах, даже купейных, было не протолкаться — столько народу рвалось на праздники в Москву. Проводники неплохо заработали, забив свои служебные купе и вагонные коридоры «зайцами»-безбилетниками и поделив с контролерами барыш.
Только у нас в международном вагоне было тихо, просторно и уютно. В коридоре, застланном мягкой ковровой дорожкой, ни души. В купе, отделанном дорогим деревом и красным плюшем, с начищенной медью дверных и оконных ручек, с матовым усыпляющим светом плафонов только два дивана и только мы вдвоем с Алдоной.
Аддона не скрывала восторга — она впервые ехала в таком роскошном вагоне и впервые в такой дальний и загадочный путь. С детской непосредственностью то и дело прихорашивалась она перед зеркальной дверью, гладила пушистый ворс диванов, покачивалась на их упругих пружинах. Особенное восхищение вызвал у нее отдельный, только для нашего купе, туалет за узкой боковой дверцей.
— Я только в романах читала про такой вагон, — просияла она широко расставленными серыми глазами. — Это для свадебных путешествий.
— А мы разве не в таком путешествии? — спросил я, без особой надежды зондируя почву.
— Мы? — ткнула она себя пальцем в грудь. — Ты на мне женишься?
Я парировал вопросом, с подчеркнуто наигранной иронией:
— А ты бы пошла за меня?
— Я? — Она снова показала пальцем на себя.
— Ты. А кто же?
Улыбка испарилась с ее губ. Лицо сделалось печальным.
— Нет.
Такая обезоруживающая откровенность даже обидела меня.
— Не нравлюсь?
— Не-ет, — в раздумье покачала она головой. — Нравишься.
— Так почему же? — пристал я, все еще играя в затеянную игру, но уже с задетым мужским самолюбием.
— Не могу, — вздохнула Алдона, и вздохнула так глубоко и сердечно, что я не выдержал и рассмеялся.
— Что тебе мешает? То, что я — русский, а ты — литовка?
— И даже не это.
— Что же? — не отставал я.
— Я… Я… У меня жених.
— Вот это новость, — искренне расстроился я. — Вы что, помолвлены, обручены?
Она кивнула с виноватым видом.
— Он подарил мне кольцо. И наши родители… Моя мама… и его…
— Значит, все обговорено и решено? Когда же свадьба?
— Отложили.
— Почему?.. Если не секрет?
— До времени… Когда будет лучшее время…
— Когда же, вы предполагаете, такое время настанет? Она умолкла, опустив глаза. Потом тихо произнесла:
— Ты сам знаешь.
— Ах, вот как? Когда мы уйдем из Литвы?
Она подняла на меня глаза. В них я прочел отчаяние и страх.
— Ну, ну не надо, — тронул я ее за плечо, пытаясь грубоватой лаской приободрить ее. — Ты его любишь?
Она кивнула, затем еле слышно произнесла:
— Любила.
— А теперь? — ухватился я за ниточку.
— Не знаю.
— Почему?