— Здравствуйте. И вас помню.
— Нет, Тимофей, — поспешно сказал Альгис. —Это — моя дочь. Школьница.
— Чую, молоденькая, — протянул ей руку Тимофей. — Значит, на Черное море приехала? Погреться? У вас там, на Балтийском, еще холодно.
— Она не говорит по-русски, — вступился Альгис, видя, как растерялась Сигита.
— Значит, только по-своему? Не беда. Мы с ней бычков пойдем в море ловить. Пойдешь? А там какой разговор? Там надо тихо. Долго у нас поживете?
— Долго. До лета.
— О цэ дило! — обрадовался Тимофей. — Будет с кем побалакать. А то я скоро стану и слепой и немой. Полный инвалид.
Он рассмеялся и повел их в хату. Из двух комнатушек им уступил дальнюю, оставив себе проходную, и стал шумно и радостно хлопотать, переставляя мебель, перетаскивая железные, на сетках, койки и отказываясь от их помощи, безошибочно ориентируясь сам. Быстро и ловко сварил на мазаной печурке во дворе перед домом кулеш в черном задымленном чу гуне, накормил их с дороги, а с Альгисом распил привезенную им бутылку коньяка. Пили из граненых стаканов. Тимофей опрокидывал в рот коньяк, как водку, не закусывал, а только причмокивал губами от наслаждения.
— О цэ гарно! Такого давно не пробовал! Армянский, говоришь, коньяк? Ого! Армяне толк понимают. Умеют жить.
В домике было бедно, но чисто. От побеленных известкой неровных стен веяло прохладой. Вышитые Тасей полотняные занавески пузырились на раскрытых окошках. Над койками висели коврики, тоже таенной работы, вышитые крестиком с лебедями на пруду, казаком и дивчиной у плетня и серпом месяца среди белых, как гребешки волн, облаков.
Разморенный обедом и коньяком Тимофей уснул во дворе, а рыжий Тузик свернулся калачиком у него на животе. Альгис и Сигита тоже легли отдохнуть — каждый на своей койке, и хоть стояли они у разных стен, от одной до другой можно было дотянуться рукой. Сигита стеснялась раздеваться при нем и хотела было лечь в одежде, но Альгис уговорил ее и вышел в другую комнату. А когда вернулся, она уже спала, а юбка, чулки и кофточка висели на спинке стула у изголовья.
В сумерках, когда море потемнело и слилось с горизонтом, а справа и слева по побережью зажглись цепочки огней, пришла наверх Тася, волоча плетеную корзину и бидон. Заохала, запричитала от радости, завидев гостей. Альгиса она тоже узнала сразу и очень обрадовалась, что он приехал с дочкой, такой хорошенькой и ладненькой, копия отца. Только одно насторожило ее, как же она пропустит школу, дети еще три месяца будут учиться. Альгису пришлось выдумать, что Сигита зимой тяжело болела, и врачи велели отправить ее на юг.
— Понятно, понятно, — кивала Тася, не сводя с Сигиты ласковых, тоскующих по несбывшему материнству глаз. — Так, может, в санаторий надо? Сейчас места есть. Даже в нашем. Я могу спросить.
Альгис снова изворачивался, объясняя, что Сигите здесь будет хорошо, а ему нужно писать в тишине, очень много работать, и их домик как нельзя лучше подходит для этого. Он не хочет никого видеть и чтоб никто ему не мешал, не беспокоил.
— Ну, тогда вы попали в самую точку, — об-радованно всплеснула руками Тася. — Туточки, как в могиле, даже милиция не найдет. Вот хорошо-то! Будем жить, как одна семья. А той мой Тимофей совсем заскучал. Я вам снизу все продукты буду таскать. Для доченьки коза есть, самое полезное молоко. Поправится, будет красавицей.
Ужинали они вместе. Во дворе, под звездами. Тимофей засветил фонарь «летучая мышь», и бабочки тучами вились над стеклом. Было тихо, и только снизу докатывался успокаивающий рокот прибоя в прибрежных камнях. Тася допила остатки коньяка, раскраснелась, повеселела, вместе с Тимофеем затянула протяжную украинскую песню. Цикады в кустах вокруг дома сопровождали пение, как оркестр. Тимофей обнял ее, а она положила голову ему на плечо и пела высоким голосом, прикрыв глаза и сладко чему-то улыбаясь. А он сидел ровно и строго вторил ей густым сдержанным басом, не заглушая, а только оттеняя жену, и пустые ввалившиеся глазницы были устремлены в темноту, к морю, где далеко-далеко двигалось несколько огоньков — запоздалое судно пробиралось в ночи к Ялте.
Было так хорошо и умиротворенно на душе, Альгис вдруг почувствовал себя таким счастливым и беззаботным, каким он себя уже давно не помнил. И с признательностью за то, что она побудила его на этот шаг, такой отчаянный и единственно верный, любовался Сигитой, тоже завороженной тихой прелестью южной крымской ночи, этой песней, чужой и близкой ей, потому что пели добрые и несчастные люди и с ними было спокойно и просто, как со своими, очень родными людьми. У нее прошла скованность и неловкость, какая стесняла ее поначалу. Она уже освоилась и смотрела открыто на лица поющих, даже шевелила губами, буззвучно повторяя незнакомый напев.
— Все мы да мы поем, — спохватилась Тася. — Что, ваши песни разве хуже? Давай, Сигита, спой по-вашему, по-литовски. А мы с Тимофеем послушаем.
Сигита не смутилась, не стала упираться и, застенчиво улыбнувшись Альгису, запела тихим поначалу неуверенным, голосом ту песню, что он слышал в вагоне, когда пели вместе Сигита и милиционеры.
Куда бежишь, тропинка милая? Куда ведешь, куда зовешь? Кого ждала, кого любила я, Уж не воротишь, не вернешь.
Тася, удивленно раскрыв глаза, слушала незнакомые слова, а потом вскрикнула радостно:
— Так то ж наша песня! Только слова другие! Выходит и по-литовски, и по-русски эта песня поется.
Сигита понимала по-русски, но говорила с трудом.
— Нет, — заупрямилась она, — песня наша, литовская.
— Как же так? — обернулась к Альгису за поддержкой Тася. — Наша песня. Помню до войны у нас в селе ее каждая девчонка пела. И слова такие хорошие… Теперь не услышишь.
И устремив глаза к звездам, стала припоминать слова, тихо напевая.
А там вдали, за синей рощицей, Где мы гуляли о ним вдвоем, Плыла луна — любви помощница, Напоминая мне о нем.
— Ах, как душевно, — задумчиво произнесла Тася. Тимофей улыбался, покачивая головой.
— Что тут спорить, — примирительно сказал он и погладил Тасю по голове.
— Хорошая песня тем и знаменита, что везде поется… Что в Литве, что у нас в России. Душа-то у людей повсюду одна.
Сигита стала петь дальше. По-литовски. Тася, скрипя протезом, подтащила к ней табурет, уселась рядом, обняла, как подружку, и подтянула по-русски, тихим задушевным голосом. Тимофей, не знавший слов, баском подхватывал концы фраз. Альгис слушал, прикрыв глаза, как вились, переплетались в одной песне литовские и русские слова и с невольной завистью подумал о том, что ни одно из его стихотворений не стало такой песней, простой и трогательной, нужной человеку, как хлеб и вода. Для его стихов композиторы тоже писали музыку и их пели по радио и с эстрады. Пели месяц-другой и забывали. А эту помнят и любят, И никто не знает автора слов, музыканта, написавшегося музыку. Народная песня. И живет в народе. А не пылится магнитофонными лентами в архиве Радиокомитета да пожелтевшими нотными тетрадями в чьем-нибудь чулане.
А ведь он умеет писать и умеет это делать добротно и искренне, как некогда в самом начале пути. Он напишет. Обязательно напишет. Здесь, в этом своем укрытии. Так, как не