писал никогда. Будет писать без оглядки на редактора, без мысли о гонораре. Вот как эта песня. Пусть выльется из души. Ни для кого. Для этих звезд, для шумящего внизу моря. Для Сигиты с ее слабым неокрепшим голоском. Для Тимофея с Тасей, для которых хорошая песня, возможно, единственная отрада в их жалкой обездоленной жизни. Он напишет о них, о двух изувеченных войной душах, не нужных никому и ушедших от людей, нашедших пристанище на этой скале под южными звездами. Об их любви, тихой и человечной, что поддерживает в них жизнь.
В невидимом отсюда море, где-то внизу, как в бездне, простуженным басом прогудел пароход, мигнув двумя неяркими огоньками.
— На Керчь пошел, — сказал слепой Тимофей, и Тася, по пароходному гудку отмерив время, сказала, что поздно, надо спать, а то ей завтра рано на работу. Альгису не хотелось вставать из-за стола. Но слепой уже шарил по столу руками, собирая посуду, и Альгис поспешил ему помочь.
— Та не надо — с ухмылкой отмахнулся Тимофей. — Я привычный. Ночью мне подручней, чем вам. В потемках вы, что слепой. Для меня всегда одно. Ногами вижу да руками.
И понес горку тарелок на вытянутых руках, уверенно переставляя ноги по тропке до самой двери, коленом отворил ее и совсем исчез в темноте. Альгис напрягся, ожидая услышать звон разбитой посуды и, не посидев, пошел за ним. В темной кухоньке смутно различил Тимофея, на корточках присевшего над тазом с водой и мывшего невидимые тарелки.
— Тимофей, — попросил Альгис, — дайте, Сигита вымоет. Женское дело.
— И сразу скажешь — в моряках не служили, — угадал его улыбку Альгис. — Куда бабе в этом деле до матроса? А Сигите вашей дай посуду мыть — один убыток. Ей огонь зажигать надо, керосин переводить. Со мной экономия выходит.
Появилась Тася, поскрипывая протезом, шумно стала выпроваживать Альгиса:
— Вы — наши гости, вам отдыхать положено, марш — по койкам!
Альгис и Сигита закрылись в своей комнате, разделись, не зажигая света. Снаружи в маленькие оконца проникало сияние звезд, неясными пятнами ложась на глиняный, твердый, как камень, пол. Горько пахло полынью, высохшие серые метелки этой степной ядовитой травы висели под потолком на гвоздях, как средство от блох.
Даже в темноте Сигита разделась, повернувшись к нему спиной, и Альгис заметил, что, оставаясь с ним наедине, она настороженно затихала, вся как-то подбиралась, будто ждала, что сейчас что-то произойдет.
— Слушай, дочь, — позвал он, уже лежа под одеялом, — тебе неудобно со мной в одной комнате? Я могу в сарайчик на сено пойти.
— А я? — присела на своей койке Сигита, и Альгису показалось, что он в темноте различает блеск ее глаз. — Одна останусь?
— Тогда не стесняйся меня. Нам не один день вместе быть.
— А сколько?
— Не знаю. Как бы ты хотела?
— Я? Я бы… хотела всегда.
— Как ты это понимаешь?
— Без вас я теперь пропаду.
— Вот уж неправда. Ты — молодая. Еще все впереди.
— Ничего впереди. Кроме вас.
— Да я же старый.
— Нет… Вы самый лучший на земле. Только я вам не пара. Куда мне?
Альгис ничего не ответил, и Сигита молчала, все еще сидя на койке, подтянув под одеялом коленки к подбородку.
Потом он услышал тихое всхлипывание.
— Сигита, — шепотом позвал он.
Она не отозвалась, приглушила плач, только глубоко и горестно вздыхала.
— Ты действительно меня любишь?
— Очень, — донесся оттуда шелестящий шепот. Альгис спустил ноги, шагнул и склонился над ней.
Голова Сигиты уткнулась в колени. Он положил ладонь ей на затылок.
— Не трогайте меня, — злобно сказала она, не подняв головы. — Уходите.
За стеной завозилась, вздыхая Тася, гулко кашлянул Тимофей.
— Им все слышно, — подумал Альгис, — хотя… мы же говорим по-литовски. Они ни черта не поймут.
— Спи, дочь, — громче сказал он по-русски и на цыпочках отошел от Сигиты. — Спокойной ночи.
И уже засыпая, убеждал себя отныне не быть с ней фамильярным, постараться сохранять дистанцию, а то при ее неуравновешенной натуре, резких, неожиданных переходах от покорности и ласки к агрессивности и злобе, недалеко до беды. А уж на что способна такая девчонка в ее-то возрасте, с ее примитивными представлениями о чести и порядочности, при полном хаосе в глупой головке, совсем ошарашенная и сбитая с толку резким и непредвиденным поворотом всей ее жизни, один Бог ведает. Нужно с ней быть предупредительным и строгим, как отец. Ведь он ей только, в отцы и годится. Ей полезно пожить рядом с ним, немножко обтесаться, кое-что перенять. Потом с благодарностью вспомнит, и, возможно, это будет единст венным добрым делом, которое он совершит на этой земле.
А стихи? Он еще сделает свое. Будет работать, как вол. Писать, писать. Пока он совсем еще не выдохся. Взять второе дыхание. Говорить правду. Без цензуры. Так, как он думает и считает нужным. Он поведает людям о своей Литве, какой не знает мир, о ее трагедии, о неслыханном и упрямом до бессмыслицы героизме, старательно замалчиваемом и предаваемом забвению. Пусть узнают люди и содрогнутся. Снимут шапки в благоговейном молчании перед этим маленьким, но великим народом. Никто об этом лучше не расскажет.
Но кому? Кто прочтет его? Кто издаст книгу? В этой стране — никто. Он обречен на немоту и безвестность. Писать в стол. Всю жизнь. А после смерти? Что-то может измениться в мире. Ничто не вечно. Вечна только красота. Его стихи найдут и они придут к людям. Когда его не будет. Ну и что? Таков удел истинного творца, перешагнувшего свое время. Дай Бог, Господи, чтоб так случилось, и он хоть что-нибудь оставит после себя.
Писать, пока хватит сил. И читать вслух Сигите, своей хорошенькой и диковатой «дочери». Это же прекрасно. Он не один. У него есть читатель. А что еще нужно поэту?
Проснулся Альгис поздно. В окошко слепило солнце, и Альгис распахнул обе створки, не поднимаясь с постели. Соседняя койка пустовала и была аккуратно застлана стареньким покрывалом, а две подушки в изголовье пухло взбиты, с вмятинами в углах и положены одна на другую. Не слышно было голосов, и лишь робкие вздохи моря доносились откуда-то снизу. Альгис вспомнил все. И где находится, и как он сюда попал. И рассмеялся. Счастливым беззаботным смехом. Рассмеялся вслух, потому что в другой комнате зашлепали босые ноги, приоткрылась дверь, и он увидел Сигиту в платьице без рукавов, что он купил в Симферополе. Платье было настолько коротко, что открывало голые ноги выше середины бедер, тонких, но уже крепких и очень женственных. Сигита улыбнулась ему, морща свой короткий носик, и улыбка ее была не застенчивой, как прежде, а открытой и по-детски доброй. В разрезе платья Альгис увидел выступающие выпуклости маленьких грудей — Сигита была без лифчика, и это тоже удивило, его. За ночь с ней произошли перемены. Она освоилась на новом месте, как у себя дома, и на Альгиса смотрела без прежней опасливой почтительности.