памятник героям гражданской войны, высившийся неподалеку на покрытой булыжником площади. Одеты они были так живописно, что я до сих пор уверен — у театрального художника не хватило бы фантазии так обрядить артистов, понадобись это ему по ходу пьесы.
Особенно я запомнил двух нищих. Одного звали Копейка. Он стоял зимой и летом в старом овчинном кожухе с неимоверными дырами, откуда наружу вылезала шерсть, на ногах — плетеные лыковые лапти, какие в старой России носили крестьяне, у которых на покупку кожаной обуви не было денег. А на голове кокетливая женская фетровая шляпка с полями и красным гусиным пером, воткнутым за шелковую ленту. Все его лицо до кустистых бровей заросло дремучей седой бородой, из которой торчал только нос. Он был беззуб, и когда жевал, лицо съеживалось гармошкой, борода сливалась с бровями и даже нос исчезал, утонув в седых лохмах.
Копейкой его звали из-за аттракциона, которым он кормился. Состоял этот аттракцион вот в чем: кто-нибудь из прохожих давал ему медную копейку, пятак или гривенник он не принимал; только копейку, и закладывал ее в правый глаз, прижав лохматой бровью.
— Я вижу Москву! — громко объявлял он публике, которая всегда толпилась перед ним.
От нашего города до Москвы было, быть может, тысяча километров.
— А что ты там видишь? — потешаясь, обязательно спрашивал кто-нибудь.
Я вижу Кремль, — оповещал Копейка.
— А кого ты видишь в Кремле?
— Сами можете догадаться, — отвечал он, доставляя в тысячный раз своим ответом огромное удовольствие публике.
В Кремле жил Сталин. Его имя было священно, и даже сумасшедший не отважился бы называть его вслух. После этого он приподнимал бровь, копейка падала ему в ладонь и исчезала в рукаве кожуха.
Чтобы продлить удовольствие, публике приходилось раскошеливаться на новую копейку.
Чуть подальше толпилась на тротуаре другая кучка публики. Там тоже громко смеялись, и время от времени оттуда доносился крик «Яволь!», что по-немецки означает «Так точно!».
Этого сумасшедшего звали Андриан. Он был одет в грязную военную шинель, перепоясанную не ремнем, а почему-то цепью, на ногах — разбитые армейские ботинки, стянутые веревками и проволокой, чтоб не разваливались. Голову Андриана венчала, словно взятая напрокат из местного краеведческого музея, немецкая военная каска времен первой мировой войны. Железная. С острой пикой на макушке. Для полноты картины Андриан носил короткие русые усы, лихо закрученные вверх тонкими хвостиками. А-ля германский кайзер Вильгельм Второй.
Андриан брал плату за представления медяками, которые ему бросали в железную каску. Медяки звенели об железные стенки каски. Затем он каску вместе с медяками надевал на голову и ни разу не уронил ни одного медяка на землю. Когда же он снимал с головы каску, она оказывалась пустой. Все монетки застревали в его нечесаных волосах и там, должно быть, хранились, как в сейфе, до вечера, когда Андриан покидал свой пост на Социалистической улице.
Я пытался представить себе, как Андриан, добравшись до места ночлега, снимал с головы каску, и затем начинал трясти кудлатой головой, и из нечесаных волос дождем сыпались монетки, звеня и раскатываясь в разные стороны. И затем Андриан с огарком свечи в руке подбирал их. Чтоб увидеть такое зрелище, я бы многое отдал.
Но и то представление, которое показывал на Социалистической улице Андриан, вполне удовлетворяло жителей нашего города — больших любителей искусства. Любого. А тем более — исполненного своими городскими сумасшедшими.
Андриан держал в руке метлу на длинной палке и, пользуясь ею как винтовкой, исполнял различные упражнения и приемы, которые были знакомы многим зрителям по службе в армии. Он становился по стойке «смирно», брал «на караул», приставлял винтовку-метлу к ноге, вскидывал ее на плечо, ощетинивался ею, как во время штыковой атаки, и делал выпады, словно колет воображаемого противника.
Особенно нравился публике последний номер. Потому что метла резко устремлялась на зрителей, и надо было успеть отскочить, чтоб не поцеловать грязную метлу.
Выполнив все оружейные приемы, Андриан зычно гаркал по-немецки «Яволь!», что означало «Так точно!», приставляя метлу к ноге, левой рукой снимал с головы пустую каску, без единой монетки из предыдущего сбора — эти монетки попрятались в волосах — и протягивал каску публике за новой данью.
На Социалистической улице нищие стояли густо от Центральной площади, где высится памятник героям гражданской войны, и до самого базара, откуда доносились гогот гусей и лошадиное ржанье. Играли на облупленных старых шарманках вальс «На сопках Маньчжурии», предсказывали судьбу с помощью зеленого попугая, сидевшего на плече и вытягивавшего клювом-крючком из коробочки свернутые бумажки с предсказаниями. Цыгане отплясывали чечетку и били в бубны.
Потом в один день исчезли из нашего города все нищие. Как будто их корова языком слизнула. Не осталось ни одного. И город сразу потерял свою живописность. А наша улица просто опустела.
Это случилось незадолго до войны.
Взрослые шепотом передавали слухи, что всех нищих арестовали ночью по подозрению в шпионаже в пользу фашистской Германии и вывезли в Сибирь. Особенно много было толков об Андриане и Копейке, которые оказались, ни много ни мало, переодетыми немецкими офицерами, а у Андриана в каске, мол, был спрятан крохотный радиоаппарат, с помощью которого он передавал зашифрованные сведения непосредственно в Берлин, и пика на каске служила ему антенной. У жителей нашего города глаза лезли на лоб от этих новостей, но вскоре началась война, и они перестали удивляться, потому что в городе появились не вымышленные, а действительные германские офицеры в черной форме гестапо и убили много жителей нашего города, потому что жители эти были евреями.
Но время, о котором я рассказываю, было задолго до войны, и нищих тогда еще не арестовали, и толпы живых жителей города собирались вокруг них и щедро давали милостыню. Мой друг Берэлэ Мац тоже был жив и полон удивительных планов, которые могли бы осчастливить человечество, и бегал ежедневно с утра в школу, где он сидел за одной партой со мной, а после обеда — в музыкальную школу с маленькой скрипочкой в крохотном черном футлярчике. Путь Берэлэ в музыкальную школу пролегал по Социалистической улице, и каждый день дважды, когда бежал в школу и обратно, он принимал парад нищих и настолько хорошо их знал и привык к ним, что даже не останавливался, а обегал кучки любопытных зевак, перегородивших тротуар.
Но однажды Берэлэ остановился и даже опоздал на урок по сольфеджио. Он опоздал и на следующий день, потому что снова остановился на том же самом месте. А на третий день он почему-то шепотом, хотя мы были одни и никто не мог нас услышать, попросил меня проводить его в музыкальную школу, и по дороге он мне что-то покажет.
— Что? — задрожал я от любопытства, потому что никогда не видал моего друга таким взволнованным.
— Своими глазами увидишь, — таинственно произнес Берэлэ.
Больше ничего я от него не добился, сколько ни выпытывал. Берэлэ мотал своей стриженой головой с узеньким лобиком и хриплым от волнения голосом повторял одно и то