скажешь!
Цесаревна повернулась к углу, где сверкали золотые ризы образов в свете слабо теплившейся лампады, и перекрестилась большим крестом.
— Княжну Марию возлюбил Господь, и послал ей большое утешение в ее тяжелой доле: она вышла замуж за человека, который ее так безумно любит, что покинул все на свете, чтоб сделаться ее мужем…
— Что ты говоришь? Кто этот человек? Как это могло случиться? — вскричала цесаревна, вне себя от изумления, подаваясь вперед, и, схватив руку Праксиной, что есть силы, сжала ее в своих похолодевших от волнения пальцах.
— Князь Федор Васильевич Долгоруков, ваше высочество.
— Не может быть! Он за границей, в чужих краях…
— Он в Сибири, ваше высочество. Тот человек, который мне это сказал, видел его и говорил с ним не больше как два месяца тому назад.
— Этот человек, значит, прямо оттуда сюда приехал?
— Не приехал, а пешком пришел, ваше высочество; он — странник, ему не в диковинку такие путешествия, он два раза был в Иерусалиме…
— Что же он говорит про них, про этих чудных молодоженов? Уйти в Сибирь, в Березов, чтоб обвенчаться с любимой девушкой! Вот так любовь! Да неужто ж это правда?!
— Правда, ваше высочество. Тот человек, от которого я это знаю, мне в подробностях рассказал про них. Он передал мне все, что они ему сказали…
— Как увидел он их в первый раз? Где?
— Узнал он про великое счастье, посланное княжне Марии Богом, от самого князя Александра Даниловича. Сидели они вдвоем у слюдяного окошечка, растворенного в огород…
— Как это у слюдяного окошка? Разве там окна без стекол? — перебила слушательница.
— Без стекол. Там про стекла и помину нет.
— Дальше, дальше! Ты меня уморишь!
— Князь Александр Данилович рассказывал ему про самоотвержение князя Федора Васильевича и плакал при этом от умиления, благодаря Бога за ниспосланное его невинной страдалице дочери великое счастье — быть так беззаветно любимой, что, невзирая на нищету и на ссылку в ужаснейшую и суровейшую во всех отношениях страну, ее разыскал человек, полюбивший ее в лучшие дни, и не задумался пожертвовать всеми благами мира, чтоб предложить ей свою руку и сердце. Князь Александр Данилович видел в этом знамение Господа и для себя: значит, не прогневался до конца на него Всемогущий, если дал ему дожить до счастья дочери… И вот, во время этих разговоров, видит Ермилыч, что со стороны огорода приближаются двое, мужчина с женщиной, оба молодые и статные, с красивыми оживленными лицами. Он — в шелковом французском кафтане, правда очень поношенном, но тем не менее такого фасона, какого там никто и не видывал, в башмаках и шелковых чулках (день был на диво по тамошнему климату теплый) и в треугольной шляпе…
— Это был князь Федор?
— Он самый, и с ним, нежно на него опираясь, она, княжна Мария, первая царская невеста…
— А она как была одета? — не вытерпела, чтоб снова не прервать рассказчицу, цесаревна: так велико было ее нетерпение скорее узнать все подробности этого интересного романа, превосходившего в чудесности все, что ей доводилось читать в книгах, сочиненных людьми.
— На ней было порыжевшее черное бархатное платье с серебряным кружевом на подоле…
— Помню я это платье! Я ее видела в нем на первом выходе после смерти императрицы, нашей матери! — вскричала, всплескивая руками от волнения, цесаревна. — Боже мой! Боже мой! Как все это чудно и невероятно! Ни за что бы я этому не поверила, если б не от тебя слышала! Ни за что! И что ж она? Очень переменилась? Похудела?
— Переменилась она к лучшему. Человек, от которого я это знаю, видел ее раньше, и вот когда именно: он стоял у подъезда дворца вашего высочества, когда она приезжала к вам с визитом в день падения ее отца. Помните, ваше высочество, этот день? Вы собирались на царскую охоту и поехали только к ужину в загородный дворец, потому что вас задержали гости, между прочим, княжна Мария…
— Разумеется, помню! Разве можно забыть такой день, который сулил мне столько счастья? В который нам удалось свергнуть в прах злейшего и опаснейшего нашего врага? Увы, радость наша была непродолжительна… Но рассказывай дальше, пожалуйста!
— Дальше сказать нечего. Они вошли в избу; князь Александр Данилыч познакомил их со своим посетителем и стал им передавать слышанное от него о московских событиях, которых он был свидетелем, но они не проявляли к этому никакого интереса: видно было, что они уже так освоились с новой своей жизнью, что не желали и вспоминать про старую. Оживились они тогда только, когда посетитель стал их расспрашивать о их планах на будущее; тут оба наперебой стали распространяться насчет дома, который они хотят построить верстах в двух от Березова, в местности, по их мнению, очень красивой…
— Да разве там есть красивые местности? — удивилась цесаревна.
— Все сравнительно, ваше высочество. Княгиня Марья Александровна с таким же восхищением говорила о сосновом лесочке и о роднике чистой вкусной воды, протекавшем в этом лесочке, как и отец ее о маленькой церковке, над построением которой он работал в то время, а князь Федор о саде, который он намеревался развести у нового дома, да о ребенке, появление на свет которого они ожидали позднею осенью.
— Ребенок? Она беременна? Боже мой, Боже мой!
— И как они этому радуются, ваше высочество!
— И что ж, начали они строить этот дом?
— Нет еще, ждут того времени, когда здесь гнев на них поутихнет и можно будет просить дозволения Марье Александровне поселиться отдельно от родителя, с мужем…
— Как это позволения? Разве они даже и этого не смеют?
— Они — колодники, ваше высочество. При них находится постоянно стражник, пристав, который обязан доносить о каждом их слове и шаге. Ваше высочество, теперь понимаете, почему я затруднялась выдать их тайну? Если здесь узнают про бегство князя Федора в Березов да про то, что он повенчался с княжною Меншиковою, бывшей царской невестой…
— Понимаю, понимаю, не беспокойся. Надо так сделать, чтоб, не выдавая их, им помочь…
Увы, при первом взгляде на свою госпожу, когда она вернулась во дворец с бала и прошла в свою уборную в сопровождении своей гофмейстерины и еще двух дам из ее свиты, Салтыковой и Мамоновой, Праксина догадалась, что ей не только ничего не удалось сделать в пользу несчастных ссыльных, но что она даже как будто забыла о них: так она была расстроена и взволнована, что не обратила внимания на полный мучительной тревоги взгляд, которым встретила ее любимая камер-фрау, и, не произнеся ни слова, дала с себя приближенным снять богатые украшения. Стоя перед трюмо, отражавшим ее красивую, величественную фигуру, с бледным, искаженным сдержанным гневом лицом, она ни на чем не останавливала глаз и ни единым словом не нарушала воцарившегося в покое молчания. Молча отпустила она свою свиту, молча прошла в сопровождении Праксиной в свою спальню и продолжала молчать, оставшись с последней наедине, пока она убирала ее волосы на ночь, одевала ее в ночное платье и разувала ее.