героем войны, но, внимательно приглядевшись, можно было установить, что ни на какой войне он не был, и все ордена его липовые, штабные. Он обстреливал Таню многозначительными взглядами, но она всем видом своим показывала: «О, Госссподи!» И насчёт того, что могло происходить ночью, Артосов в общем-то успокоился.
Никто и не заметил, как постепенно стал чернеть Лещинский. А могли бы и заметить, и посочувствовать. Первым ударом для него стала антология. Оказалось, что в неё не вставили его статью «Тютчев и современная поэзия». Вместо статьи Лещинского фигурировала обширная вступиловка Валентина Устинова, председателя самопровозглашённой академии поэзии.
— Кто такой этот Устинов! — возмущался Вадим Болеславович. — Шарлатан! И его академия это чистой воды фикция.
— Так ты, поди, в основном-то о Тютчеве писал, — предположил Артосов.
— Разумеется, — сверкнул в его сторону глазом литературовед. — Но я и вас всех упомянул. Написал, что вы все стараетесь продолжать классические традиции. В меру своих сил, конечно. Надеюсь, ты сам-то отдаёшь себе отчёт, что вся ваша поэзия по большому счёту — балаган.
— Балаган — не балаган, а меня вон сколько тут пропечатали, — обиделся Артосов. — С тридцать седьмой по сорок пятую страничку, будьте любезны. Тридцать семь — сорок пять: от сталинских репрессий до победы над фашистской Германией.
Лещинский только горестно усмехнулся, но на его шляхетскую грусть у Валерия Ивановича больше не оставалось внимания. Хотелось смотреть и слушать, как читают стихи. Их переводили подстрочно по- английски, но Артосов не знал языков, а ему и не надо было. Он наслаждался интонациями, звучанием незнакомой речи, пущенной по ручьям и рекам стихосложения. Мелодичная тарабарщина умиляла и трогала его поэтическую душу. Ну, а когда читали наши, он, естественно, и смыслы понимал.
Поэт Днестров, в своё время переплывший в жизни огромное море алкоголя, страдал обилием тиков. Его трясло так, что казалось, посыплются винтики и вся конструкция рухнет. Но он умел держаться мэтром, играть глазками, владеть паузой и всеми методами изображения из себя представителя вечности.
— Когда я написал «Любашу», её запела вся страна. Поют и сейчас, несмотря на засилье рока.
Эту ключевую фразу он повторял на всех своих выступлениях, повторил и сейчас, хотя вряд ли хоть один человек в зале мог бы припомнить пусть одну строчку из некоей легендарной «Любаши», которая так и не стала «Катюшей». А уж последние стихи, которые он читал, и вовсе не имели искры.
Стихи Хворина отличались угрюмостью, в них горестно воспевалась гибель России и мира, смерть культуры, а вслед за ней и неизбежная кончина цивилизации. Что хорошо, каждое стихотворение состояло не более чем из пяти четверостиший, и прочёл он их всего три.
Сам Артосов прочёл и того меньше, два. Первое про Гагарина, второе — про чистый колодец. Гагарина пока ещё знали все, тема чистого колодца в поэзии беспроигрышная, и выступление прошло успешно. Отвыступавшись, он с удовольствием приготовился слушать девушек. Хитрова читала сильно и настолько эмоционально, что тем самым во многом покрывала обильные недостатки своей вычурной поэзии. Ей громко аплодировали, яркая блондинка зажгла сердца множества представителей темнокожего континента. И самих цейлонцев, и египтян, и пылких персов. Полюбилась она и китайцам. А вот Проломова читала робко и неуверенно, и не могла ничем зачехлить невзрачность своих полуученических стихов. Лишь в последних строках она как-то внутренне взбрыкнула, переломила себя и успела глянуть в зал с дерзким вызовом. Ей хлопали снисходительно, но видно было, что её тихая славянская красота не оставила людей равнодушными, хотя и не в такой мере, как раскованная яркость Хитровой. И лишь Артосов воскликнул:
— Прекрасные стихи!
Тотчас в его ухе проскрипел голос литературоведа:
— Ну разумеется, прекрасные… Но ведь положа руку на сердце…
— Да отстань ты, зануда, чо прицепился! — отодвинулся от него Артосов.
Всех удивил Цекавый. Сначала он прочитал три своих громоздких стихотворения, настолько напичканных угловатой патриотической риторикой, что хоть святых выноси. А потом он ещё и ознакомил людей со своими личными переводами своих личных стихов на английский язык. При этом ему пришлось мужественно продираться сквозь непроглядные заросли скверного произношения. Бедняге почти не хлопали.
Зато Лидию Леонидову едва не носили на руках. И немудрено. Она прочитала штук двадцать своих переводов цейлонских поэтов на русский язык. Да к тому же и приврала, что они вскоре обретут жизнь в виде подарочного издания в самом престижном российском издательстве.
Вечером был обильный банкет. Цейлон показал себя государством, в котором ещё ценят не только поэзию, но и самих поэтов. Это только дураки считают, что поэт питается сиянием луны и шелестом прибоя. Знатоку ведомо: он всегда не прочь и выпить, да и закусить тоже. Конечно, и напиваются, и больше всех русские. Но в тот вечер русских спас англичанин, который надрался раньше всех, орал, свистел и умудрился скинуть с души в стольких местах, что после него можно было вести себя как угодно — уже не перешибёшь. Когда его, голубчика, унесли, все вздохнули с облегчением и стали пить шире.
— Понравился мне этот англичанин, — сказал Артосов. — Я был худшего мнения о туманном Альбионе.
— Вообще-то, в Европу надо ездить, — сказал Лещинский. — Наши худшие мнения быстро развеиваются. Правда, Танечка?
— А Пушкин вообще за границу не ездил, — возразил Артосов.
— Ну ты ведь не Пушкин, — хмыкнул литературовед. — Надеюсь, хоть сам-то понимаешь?
— Конечно, я не Пушкин, потому что я Артосов.
— Портосов ты.
— Слушай, шляхтич! Не трогай мою фамилию. Она происходит от священного хлеба. А твоя от лещины!
— Это по-польски совсем не то, что по-русски.
— Да уж, польская лещина, она в сравнении с русской…
— Мальчики, не ссорьтесь! — вмешалась Хитрова. Она заметно опьянела и хотела мужского внимания. Висла одновременно и на Лещинском, и на Артосове, и на хмуром Хворине, который игриво поглаживал её по спине и говорил:
— Девчонка-то! Развоевалась, расшустрилась! А ну скажи, кого б ты предпочла — Вадика или Валеру?
— Обоих.
— А меня?
— На худой конец и ты б сгодился.
— А Цекавого?
— Этого я боюсь. Страшный какой-то!
— Класс! — засмеялся самарский поэт. — Помнится, брали по телевизору интервью у Борика Моисеева. Спрашивают: «Кто из политиков вам больше всего импонирует?» Этот педерман мигом отвечает: «Ну конечно, Гайдар. Это такая булочка. Сладкая, мягкая булочка!» «А как вы относитесь к генералу Лебедю?» «Ой, Лебедя я боюсь!»
Когда Хитрова не слышала, Хворин сообщил Лещинскому и Артосову:
— Хочет, чтоб её отпетрyшили. Пожалуй, я её отпетрyшу. Вы как?
— Да на здоровье, — хмыкнул Лещинский.
Артосов позволил себе пьянеть. Ему хотелось напиться, чтобы не помышлять о чём-то таком. И сейчас Таня казалась ему сестрой.
— Сестрёнка, выпьем на брудершафт!
— В смысле, сестрёнка по поэзии?
Отныне они были на «ты», но это ничуть не сблизило их больше прежнего, что нравилось Артосову, у которого и в мыслях не сидело изменять своей милой и доброй Асе.
— Мужики, вы не писатели! А тем более — не поэты! — возмущалась переводчица Лидия Леонидова. — Когда Антон Палыч Чехов прибыл на Цейлон, он первым делом куда побежал? В публичный дом. А вы? Кто из вас был в публичном доме?
— Лидия Петровна, во времена Чехова Цейлон был колонией, — защитил честь писателей и тем более