Дата казни — засекречена.
Семь поколений спустя (когда семь слоев чекистов вбили в землю по той же логике) архивы чуть приоткрываются, и литературоведы эпохи Гласности находят в папке гумилевского 'дела' изъятый при аресте клочок бумаги с полустертой, едва поддающейся прочтению записью. Возможно, это последние строки, написанные Николаем Гумилевым:
Безумье…
Дальнейшее — за гранью его бытия.
Иногда вскользь называя запретное имя, а чаще не называя имени, — советские поэты: Николай Тихонов, Эдуард Багрицкий, Владимир Луговской, Константин Симонов — подхватывают стилистику и возрождают пафос своего убитого вдохновителя.
ИГОРЬ СЕВЕРЯНИН:
'МОЯ ПОЛЗУЧАЯ РОССИЯ — КРЫЛАТАЯ МОЯ СТРАНА'

Ползает плоть — дух летает. Мучительно вползать в литературу, когда за плечами — четыре класса череповецкой 'ремеслухи', и ни одна серьезная редакция не интересуется поэтическими опытами самоучки, опьяненного Фофановым и Лохвицкой. И ни один салон не принимает паспортно-урожденного питерца, который успел понежиться первый десяток лет жизни на рафинированных дачах ('мы жили в Гунгербурге, в Стрельне, езжали в Царское Село'), а потом, сорванный отцом, протаскался еще семь лет по Новгородчине ('в глухих лесах'), по Уралу и Сибири ('синь Енисея'), за месяц до русско-японской войны сбежал с Дальнего Востока в родимый Питер и теперь рассылает свои стихи по журналам. Дальше 'Колокольчика' однако не продвигается — в основном ничтожными брошюрками издает за свой счет.
Наконец, в 1909 году кто-то, вхожий в Ясную Поляну, вместе с прочей литературной почтой доставляет туда брошюрку и вчитывает некую 'поэзу' или 'хабанеру' в ощетиненное брадищей ухо Толстого. Что-нибудь такое:
Или такое:
Или такое:
Толстой смеется, но потом приходит в ярость. 'Чем занимаются! Чем занимаются! И это — литература?! Вокруг — виселицы, полчища безработных, убийства, пьянство невероятное, а у них — упругость пробки!' Со скоростью журналистского спринта 'Биржевка' предает приговор гласности, и… наступает звездный час автора безвестных 'хабанер'. Прознав, на кого пал яснополянский гнев, московские газетчики устраивают облаву: в одночасье Игорь Лотарев, избравший для себя знойный псевдоним — 'Северянин', становится известен на всю Россию.
Впоследствии, возвращая долг великому старцу, 'король поэтов' напишет о нем так:
Заметим перечень, где от 'солдата' до 'пьяного' выстроен 'народ'- мы к нему еще вернемся, а пока — о поэте.
Отчасти перед нами и автопортрет. Дух летает, а тело 'ходит'. Отныне даже и 'бегает': сорок журналов оспаривают право напечатать стихи; женские гимназии, институты, училища, курсы и благородные собрания рвут на части вошедшего в моду автора, зазывая на вечера.
И наконец, в его сторону поворачивают головы громовержцы поэтического Олимпа.
Впоследствии, возвращая долги, крестник скажет: 'Мильоны женских поцелуев” — ничто пред почестью богам: и целовал мне руки Клюев, и падал Фофанов к ногам!'
Насчет Клюева — сомнительно, а насчет Фофанова — правда, впрочем, стилизованная: мэтр если и падал, то спьяну. Но талант оценил. Первым — Фофанов, затем — Брюсов, затем Сологуб. Потом — все: Гумилев, Aхматова, Блок…
Что 'Гумилев стоял у двери, заманивая в 'Аполлон' — явное преувеличение, а что признал — факт. Хотя признал с оговорками.
И долг будет возвращен — с оговорками. 'Уродливый и блеклый Гумилев' потянет только на 'стилистический шарм'. Зато в Ахматовой будет учуяна 'бессменная боль' и узрена — высшая похвала! — 'вуаль печали'. Главное же — Блок. Блок сказал: (если суммировать): Северянин — истинный поэт, талант его — свежий, детский, но у него НЕТ ТЕМЫ; это — капитан Лебядкин…
Люди, читавшие Достоевского, конечно, вздрогнут от такой похвалы; Блок, предвидя это, прибавил: 'Ведь стихи капитана Лебядкина очень хорошие…' В каком смысле? — позволительно уточнить. В смысле: что на душе, то и на языке. Детская непосредственность. Прозрачность. Открытость.
Отдавая долг, Северянин напишет: 'Мгновенья высокой красы! Совсем незнакомый, чужой, в одиннадцатом году прислал мне 'Ночные часы'. Я надпись его приведу: 'Поэту с открытой душой'.
И по-детски подхватит 'блоковское':