Эта-то живучесть духа и делает Луконина своеобразным лидером поколения, или, если употреблять близкий этому поколению военный язык, его правофланговым.
Сергей Наровчатов сказал: «Наше поколение не выдвинуло гениального поэта, но все вместе оно стало таким».
Все вместе они вписали уникальную страницу в историю советской и русской лирики. Эта страница не просто летописание души, для которой война явилась предельным испытанием. Это автопортрет тех самых «мальчиков революции», что «опоздали к гражданской», — тех, для которых исходным было ощущение единства единицы и массы, одного и всех, человека и общества, песчинки и потока. Проба огнем была первым, но не последним испытанием, а суждена была им еще и проба долгой повседневностью, скрытыми ее бедами. Бурные праздники и монотонные будни предстояло пережить этой душе, верность и измену, давление толпы и давление одиночества, внезапность потерь и ожидание старости — все этапы этой драмы должна была пройти душа на долгом пути прежде, чем ее лирическая исповедь стала такой, какой вошла в историю поэзии.
Эта внутренняя драма потому еще приобрела такое широкое значение, что наложилась на происходивший в ту пору в русской поэзии процесс смены поколений, когда молодые, невоевавшие “послевоенные романтики” стремительно выскочили на подмостки поэтической эстрады, захватив сердца своих молодых сверстников. Не надо думать, будто взаимоотношения тогдашних поколений укладываются в благостную схему, каковая после Пушкина ассоциируется у нас исключительно со строчками: «Старик Державин нас заметил и, в гроб сходя, благословил». Может быть, старики того времени и благословляли иных молодых (Асеев — Соснору, Тихонов — Юнну Мориц, Антокольский — Ахмадулину), но поэты фронтового поколения в ту пору еще далеко не чувствовали себя стариками и отнюдь не собирались «сходить в гроб». Молодая смена, легким ветром пронесшаяся мимо них и занявшая вначале 60-х годов авансцену поэзии, вызвала у фронтовиков достаточно сложные чувства: эти были легки поступью, те же — тяжелы, и закономерно, что самый тяжелый из, них, Луконин, оказался на острие противодействия.
По иронии судьбы вышло так, что молодые, ломкие, нежные романтики невоевавшего поколения, искавшие на рубеже 60-х годов «свою интонацию», как на спасительную находку наткнулись именно на луконинский стих… И ярче всех продемонстрировал это самый громкий поэт новой молодежи Евгений Евтушенко:
Пробуждение поэта Евтушенко буквально идет по следу «Пробуждения» поэта Луконина! У того:
Но можно ли так сближать: по внешней интонации! Ведь Евтушенко совсем иную жизнь вдыхает в нее! Ведь его легкое, переменчивое, поверхностное и заразительное дыхание ничего общего не имеет с трудным, мощным, западающим, хриплым дыханием луконинского стиха! Ведь Евтушенко все у Луконина переиначивает…
И Луконин отвечает. Его лирика есть ответ изменчивой игре, непоследовательной артистической легкости, праздничной воздушности и пленительной наивности. Этот ответ: прямота, устойчивость, тяжкая серьезность, монолитная верность однажды избранному, жесткость, надежность… Это не просто тяжесть, это реакция тяжести на легкость. Луконин не приемлет ни вкрадчивой, гибкой нежности, ни юного удивления миру, ни даже тяги к переменам. Его лирический герой не знает этой тяги. Он испытывает кновому не столько удивление, сколько горькое чувство: все уже было, все пережито… столько пережито, что хватилобы на двоих.
Есть общий лейтмотив: связь мира. У фронтовиков это: слияние, сцепление, соединение. У послевоенных: уход, расцепление, высвобождение…
На барже надпись: “Не чалиться!” — Как это не чалиться? — возмущен Луконин. Да весь мир взаимопричален! Ужас— это когда один из двоих отрывается от спасательного круга. Ужас — одиночество, непоправимость одиночества, пустота одиночества. Для Луконинаэто абсурд, катастрофа. «Мы встретились с тобой— два одиночества… и ходим рядом, как Орда и Византия…» Две пустые свободы, два оторвавшиеся сердца — ни залечить, ни заменить, ни забыть — ничего нельзя: свобода страшна отключением от микроструктуры, отпадением от целого. Само слово “свобода” окрашено у Луконина преимущественно в ироничные тона. Даже в таком специфическом случае, как вот этот: «Свободный стих имеет смелость не быть рабом своей свободы”. И это — Луконин, никогда с формальными законами силлабо-тоники особо не считавшийся… Однако в основе его раскованного стиха лежит не свобода — необходимость.
И она же лежит в основе его лирических чувств. Крушение любви — гибель. Разрыв — не освобождение, не выход в простор и свободу, а падение в пустоту: «Не любишь ты, и я — никто, ничей, как беглая волна…”
Ничей — сравните это полное боли слово с ликующим криком молодого Вознесенского: «Нас несет Енисей. Как плоты над огромной и черной водой, я — ничей! Я — не твой, я — не твой, я — не твой!..» Вот там — освобождение.
Еще одна сквозная нравственная антитеза: Луконин не любит ничего случайного, неожиданного, прихотливого; он тяжек памятью, он не умеет забывать. «Необходимость»— и впрямь ключевое слово. «Необходимость, как непобедимость поэзии, — спасение мое…» Случайность — химера, случайность — обман, “случайностями все опьянены”. Это все «фантазии», и если нравственный антипод Луконина легко сходится и расходится, то герой его — буквально отрывает от сердца, он очень тяжко прощается, он всю жизнь прощается, он не прощает прощанья: «Прощения тебе не обещаю, но вечное прощание дарю».
Откуда такая жесткость памяти, такая связанность страсти? Не от ощущения ли прочнейшей структуры мира — того самого работающего, с революции начавшегося и к мировой революции неизменно шедшего, целесообразного, всецело подчиненного великой цели мира, в котором когда-то нашло себя поколение сорокового года?
Луконинская душевная структура предполагает прочную связь и возврат. Возврат— еще один лейтмотив его поздней лирики. «Завод мой, зачем я ушел когда-то» — «Все к одному придут из поиска!» Нет, он не кочевник, кочевье ему душу выматывает: как блудный сын, он вечно тянется к родному берегу: «Волга, приду и щекой небритой прижмусь к твоему рукаву. Волга, слышишь, в глаза взгляни ты, скажи мне: так ли живу?»
«Волжская ностальгия» Луконина не знает локальной замкнутости. Это не вызов «городскому