Образ матери, возникающий в неведомом ранее ракурсе, подымается в поздних стихах Слуцкого к легендарности, перечеркивает нарочитую элементарщину «продолговатых тел» (из ранних стихов) и достигает предельной мощи в образе, который становится у Слуцкого ключевым, — в образе старости.

Тик сотрясал старуху, слева направо бивший, и довершал разруху всей этой дамы бывшей…

Это, может быть, самый страшный и самый потрясающий портрет старухи из всех, созданных Слуцким, — а там целая галерея: и бабушка, не доведенная карателями до рва и убитая по пути (за то, что на них «кричала»), и несломленные солдатки («какой пружиной живы эти вдовы!»), и краснокосыночницы, выдержавшие Гражданскую войну («старух было много, стариков было мало; то, что гнуло старух, стариков ломало»).

И эта, перекошенная горем:

А пальцы растирали, перебирали четки, а сына расстреляли давно у этой тетки. Давным-давно. За дело. За то, что белым был он. И видимо — задело. Наверно — не забыла.

Великая поэзия воскрешает покалеченную душу, доводя до последнего предела безысходную смертную механику:

Конечно — не очнулась с минуты той кровавой. И голова качнулась, пошла слева — направо. Пошла слева направо, потом справа налево, потом опять направо, потом опять налево…

Диалог отрицаний. Примирить нельзя. Единственное, что может сделать великий поэт, — принять боль. И ту боль, и эту. И победителей, и побежденных.

И сын — белее снега старухе той казался, а мир — краснее крови, ее почти касался. Он за окошком — рядом сурово делал дело. Невыразимым взглядом она в окно глядела.

Жалеет старуху? Жалеет. В народном языке «любить» и «жалеть» почти синонимы. Если бы «тема любви» не возникла в поэзии Слуцкого на последней грани его отчаяния, я рискнул бы сказать, что в стихотворении «Старуха в окне» пробивается именно это чувство: любовь. Любовь, которой «железное общество» обделило его поколение при рождении.

Доношенные в отчаянии, они в составе костей нетвердых получили красно-белый раскол. И вот он пытается совладать с этим. Он не может сделать бывшее небывшим, не может отменить ненависть, примирить стороны. Но и забыть не может. Разрывается душой от этой памяти.

Прошлое страшно, а другого нет.

А настоящее? А настоящее — это сверстники, которым выпала война, только война, ничего, кроме войны.

«Мрамор лейтенантов, фанерный монумент».

Смертный жребий принят сразу, как неизбежность. С Кульчицким, наиболее близким среди поэтов- сверстников, обменялись стихами на смерть друг друга (по другому свидетельству такими же прощальными эпитафиями обменялись с Павлом Коганом).

Девяносто семь из ста убиты. Что делать тем, кто все-таки вернулся?

«Очень многие очень хорошие за свое большое добро были брошены рваной калошею в опоганенное ведро».

Надо хороших людей извлечь из поганого ведра, обеспечить им нормальную жизнь. То есть? Отоварить талоны, раздать кульки. Стол поставить, кровать поставить. Организовать уют. Да, да, именно это слово употребляется все чаще — некомиссарское слово «уют». Что-то вроде комнатного рая. «Буду, словно собака из спутника, на далекую землю глядеть». Написано — при первых космических полетах, еще с собаками. Земшарность подкреплена гагаринской улыбкой, но точка отсчета — все та же: среднестатистический комфорт. Что для якобинца, воен-юриста, знаменосца поколения, которое «презрело грошевый уют», все-таки несколько странно. Пока не расшифруешь полутона, которых Слуцкий вроде бы «не воспринимает».

Он их не только «воспринимает», но в них вся суть. Программа среднесрочного устроения ветеранов абсолютно логична и гуманна с нормальной социо-психологической точки зрения. Но она доходит до оксюморонного эффекта с точки зрения Вечности, каковая для Слуцкого является последней инстанцией и ставит под катастрофический вопрос все прочие средние нормы.

Уют и устроение выставлены с такой демонстративным простодушием именно потому, что всемирно-историческая задача, в которую смолоду поверили мальчики коммунистической Державы, оказывается то ли ложной, то ли неразрешимой, и в любом случае — смертельной. Поэтому в поколении смертников Слуцкий считает себя счастливцем.

«Я уволен с мундиром и пенсией, я похвастаться даже могу — отступаю, но все-таки с песнею, отхожу — не бегом бегу».

Счастливец — не потому, что доберется до разумно-уютного финала (финал будет безумным), а потому, что судьба дает шанс ему, оставшемуся в живых, додумать до конца, до последней ясности, до абсолютного нуля судьбу поколения, которое не назовешь даже потерянным, а — брошенным в топку Истории, сожженным, принесенным в жертву…

В жертву — кому? Чему?

Слушают тоскливо ветераны, что они злодеи и тираны, и что надо наказать порок, и что надо преподать урок.

«Споры о военной истории», претензии к маршалам, счет самому Верховному Главнокомандующему, и прочие «неоконченные споры» 60-х годов, перешедшие в 70-е, никогда окончены не будут. Историки их

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату