Голос едва устанавливается, палитра едва определяется. Но уже пойманы запахи, звуки, цвета. Сухой скрип, жгучая боль. Серый цвет.

Где тут Россия?

А вот:

                В моей стране уродливые дети                 Рождаются, на смерть обречены.                 От их отцов несу вам песни эти.                 Я к вам пришел из мертвенной страны.

Учтем, что это — 1907 год. Начало 'позорного десятилетия', спертый воздух реакции, столыпинские галстуки. Безнадега и ужас интеллигенции, нравственное мародерство на поле литературы. Я употребляю бывшие тогда в ходу выражения, потому что и молодой поэт вписывается именно в эти кодовые системы, говорит на тогдашнем поэтическом языке. 'Яростная похоть' женщин, которые отдаются в 'шалашах', 'царапаясь, кусаясь и визжа', — оттуда. И 'постыдный блуд' матерей, которые каждый год выкидывают недоносков, — оттуда же. И скотская покорность мужиков, не столько сеющих, сколько втаптывающих зерна. Поэт, принятый в круг 'младших символистов', чутко передает общественные настроения. Арцыбашевские времена!

Так где же тут Россия?

Неощутимо. Ощутимо место, окаймленное общественными язвами. Место обозначено: 'моя страна'. Врезаются в память детали. Зоркость Ходасевича феноменальна.

Голографична зоркость. Это не жизнь, растущая из глубины, а реальность, оптически наведенная. Мираж, вакуум, очерченный с краев. Энергия, которая не рождается из центра, не поднимается от корня, а окаймляет центр, разряжает его, создавая ощущение пустоты, пропасти. Отрицательный, опрокинутый, зазеркальный мир.

                В моей стране — ни зим, ни лет, ни весен,                 Ни дней, ни зорь, ни голубых ночей.                 Там круглый год владычествует осень,                 Там — серый цвет бессолнечных лучей.

России 'нет' — но есть место, где она 'должна быть'.

Это мироощущение может быть объяснено по неожиданной аналогии с мироощущением поэтессы прошлого века Евдокии Ростопчиной, некогда блиставшей в столичном свете и в поэзии, затем разруганной ревдемократами, а затем забытой: ей, царице балов, незачем было писать и думать о России; она вспомнила о ней, когда вокруг явилось нечто раздражающе чуждое. Тогда она разглядела своих недругов: 'германисты, реалисты, грязисты…' И еще: 'коммунисты, анархисты, злодеи' (то-есть, по-нашему: натуральная школа, гоголевский период, наступивший в российской словесности при свете немецкой классической философии). Понадобилось прийти 'немцам', чтобы 'пустое место' обозначилось как 'русское'.

Что общего между светской львицей 1830-х годов и молодым послушником символизма 1900-х? А то, что этот сюжет пережит и описан именно им, Ходасевичем, в статье о Ростопчиной, и статья появляется на свет тогда же, на пороге 'позорного десятилетия'. Так что тут отчасти и автобиографический мотив. Россия — загадка, зияние, морок. Нечто, обозначающее себя отсутствием. Тоской отсутствия. Неутоленной жаждой.

Ходасевич — 'пасынок России'.

Спустя полтора десятилетия, покидая ее в товарном вагоне и въезжая в Польшу, он прочтет своей спутнице набросок — что-то недописанное, незавершенное, как незаверешена сама реальность под его пристальным и желчным взглядом:

                           Я родился в Москве. Я дыма                            Над польской кровлей не видал,                            И ладанки с землей родимой                            Мне мой отец не завещал.                            России пасынок, о Польше                            Не знаю сам, кто Польше я,                            Но восемь томиков, не больше,                            И в них вся родина моя.                            Вам под ярмо подставить выю                            И жить в изгнании, в тоске,                            А я с собой мою Россию                            В дорожном уношу мешке…

Поляки, носившие родину в походных ранцах, скрестились с иудеями, носившими родину в томиках торы. Только у отпрыска вместо торы — томики русской поэзии.

Остальное — по Завету.

Ни распятие, ни сострадание — ничто не может помочь человеку в этом мире. Дитя двух гонимых в России народов — он не только смешивает в жилах их кровь, он соединяет на себе их хорошо осознанную проклятость. Польское воспитание, польский дух в семье, и притом — непрерывное сиротское ощущение. Еврейское начало? О, да: дед — никто иной, как знаменитый Яков Брафман. Но знаменитый именно тем, что оставил отчую веру и всю жизнь разоблачал 'мудрецов' кагала, и предавал гласности их коварные 'протоколы'. В ходе чего и сделался знаменосцем русского антисемитизма.

Есть отчего смутиться духу, не правда ли? В наследии Ходасевича (в переводческой его части) Красиньский и Мицкевич культурно и мирно соседствуют с Черниховским и Фихманом, но в душе поэта эти начала сосуществуют отнюдь не мирно: история им не дает мирно сосуществовать.

          На новом, радостном пути,                 Поляк, не унижай еврея!                 Ты был, как он, ты стал сильнее —                 Свое минувшее в нем чти.

И уж без обиняков — в письме Борису Садовскому от 9 ноября 1914 года: 'МЫ, ПОЛЯКИ, кажется, уже немного режем НАС, ЕВРЕЕВ'.

Двойная беспочвенность. Гоньба. Бездомье. Бесприют.

Символистская идея духовной одержимости, обретаемой сквозь шаткие и зыбкие очертания, если и находит в Ходасевиче первоначального приверженца, то именно как идея скитанья, сквожения. На этом он и формируется. Везде — пасынок, везде — гость, везде — чужой.

Лейтмотивы. Мир — скучен. Скука, как тощий пес, взывающий к луне, наполняет душу. Нудно тянется время. 'О, как мне скучно, скучно, скучно!'

Все повторяется, все одуряюще повторяется в этом мире. Будет то же, что всегда. То, что теперь, —

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату