тьме средневековой мечутся пажи и шуты… Омир, Тассова лампада, Вакх, Вергилий и Тартар возникают не столько как знаки исторической концепции, сколько как знаки общепоэтической условности, освобождающей стих от диктата низкой правды. Иногда это просто псевдонимы, взятые случайно, с единственным правилом: не ломать стихового ритма: под 'Темирой' скрывается Татьяна, под 'Хлоей' — Анна…

Есть, впрочем, исторический слой, в который Ходасевич входит с заметным увлечением; это русский ХУШ век: Державин, 'допотопные' ямбы… Однако характерно, что и тут 'реальности' нет, а есть — словесная амальгама, тоненький слой языка, цепочка традиционных аллегорий, удерживающих мелодию. 'Спит спондей, поет пэон…'

И все-таки московское детство впечатывается в сознание, и именно московские сценки обретают под пером Ходасевича магию “ощутимости”. Картинка почти фотографична. 'Сергей Иваныч. Он в полушубке, в валенках. Дрова вокруг него раскиданы по снегу… Звук поглощают. — С праздником, сосед. — А, здравствуйте!.. — Постойте-ка минутку, как будто музыка?… — Сергей Иваныч перестает работать, голову слегка приподымает, ничего не слышит, но слушает старательно. — Должно быть, вам показалось, — говорит он. — Что вы, да вы прислушайтесь'…

И эта достоверная картинка 'у Благовещенья на Бережках' нарисована только для того, чтобы ее смыло неслышной ангельской музыкой. Музыка — все; реальность — ничто. Отсутствие России не просто обозначено музыкой, которой она не слышит, — отсутствие обрисовано голографически. Может, только у Набокова (в прозе) небытие прорисовано так же зорко. Это зоркость шахтера, видящего, как ползут по стене трещины. Зоркость авгура, предрекающего бедствие:

               Портной тачает, плотник строит:                            Швы расползутся, рухнет дом…

И все-таки когда стропила затрещали реально, авгур дрогнул. Это было в феврале 1917 года. Тайный ужас от сиротства прорвался в стих, и великий русский поэт, в котором не было ни капли русской крови, воззвал к судьбе:

               Не матерью, но тульскою крестьянкой                  Еленой Кузиной я выкормлен…

И не дописал.

На общем угольно-пепельном фоне яркий портрет русской женщины, царственно великодушной и иночески самоотверженной, был — как вспышка очистительного света.

Что высветилось во тьме?

Ничего. Во тьме семнадцатого года остались эти стихи неоконченными, чтобы ожить пять лет спустя, когда после гражданской войны, голода и безнадеги жизнь вроде бы начала оттаивать. “Начало весны”, - помечает это время Ходасевич на книге, которую дарит Берберовой (впервые называя ее просто Ниной). Он пробует жить. Он отправляется в Дом ученых за селедочным пайком (при его болезненности каждое такое путешествие — преодоление себя). Потом на Сенном рынке выменивает на селедку галоши, однако от волнения берет на номер больше. Чтобы галоши не сваливались, он пихает в них завалявшиеся в кармане листки.

Эти листки — только что дописанное стихотворение о Елене Кузиной.

                          …И вот, Россия, “громкая держава”,                            Ее сосцы губами теребя,                            Я высосал мучительное право                            Тебя любить и проклинать тебя.                            В том честном подвиге, в том счастье песнопений,                            Которому служу я в каждый миг,                            Учитель мой — твой чудотворный гений,                            И поприще — волшебный твой язык….

Извлеченные из галош стихи читаются “той весной” в литературных кружках, вызывая шок и восторг слушающих. Живое полнокровное воспоминание гениально столкнуто в нем с горечью безнадежности. Любить Россию и проклинать ее — какая тоненькая стенка между двумя этими состояниями! Рушится от любого прикосновения. Истончается — до тоненькой эфемерной пленочки — до “языка”. Все-то счастье — “счастье песнопений”. Музыка слов. Паутинка знаков.

Помянув Елену Кузину, Ходасевич Россию покидает. В последний раз оглядывается на Петербург:

          …И каждый стих гоня сквозь прозу,            Вывыхивая каждую строку,            Привил-таки классическую розу            К советскому дичку.

Поразительные строки. Задержимся и мы на этой точке слома.

Странно для Ходасевича прежде всего ощущение насилия над стихом. На самом деле 'сквозь прозу' стих Ходасевича проходит, не задевая. Ничего общего ни с Маяковским, становившимся на горло собственной песне, ни с Цветаевой, перенапрягавшей стих непосильной ношей, ни с Пастернаком, силившемся передать непереводимое косноязычие реальности.

'Вывихивая каждую строку'? Но во всем наследии Ходасевича вы не найдете ни одной вывихнутой строки; это не Мандельштам, у которого стихи действительно 'вывихиваются'. В том-то и состоит магическая сила Ходасевича, что даже соприкасаясь с ломающей реальностью, он сохраняет чеканную, упрямую, несломленную 'пушкинскую' чистоту стиха.

'Привил-таки классическую розу'? Да и не надеялся! Это Мандельштам пытался. Это у Мандельштама классический канон обретает программные черты и, соотнесенный с 'иудео-христианской' системой, вступает в смертельное столкновение с реальностью, — что особенно ясно в свете тех комментариев, которые оставила нам на этот счет Надежда Яковлевна Мандельштам. А Ходасевич — не 'прививает', он мимо 'советского дичка' проходит, “в упор не видя”. И само слово 'советский' в его поэзии отсутствует начисто, в данном стихотворении мы имеем первое и последнее — единственное его употребление.

По стихам Ходасевича, по отразившимся в них реалиям — можно, конечно, почувствовать его жизнь при советской власти: 'клокочущие чайники', 'сгорающие на печках' валенки, и даже следы работы в 'советских учреждениях'. Но нигде в стихах Ходасевича феномен советской власти и советской жизни не предстает как целостный объект анализа или хотя бы отрицания. Он эту власть не отрицает, он ее не замечает, он даже не от нее бежит за границу, а от бедности и безнадеги, и даже не бежит, а едет 'на время', — надеясь вернуться. И за эту свою лояльность даже получает от Бориса Садовского прозвище 'большевик'. И отвечает на это (в декабре 1917 года): 'Быть большевиком не плохо и не стыдно. Говорю прямо: многое в большевизме мне глубоко по сердцу'.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату