Мэри лукаво засмеялась, перестала табанить веслом, загребла изумрудную воду, и лодка, виляя из стороны в сторону, пошла вперед. Когда молодая женщина была уже далеко, до нас донесся ее низкий, немного горловой голос. Она пела негритянскую песенку:
— …I have plenty of Nutt'n
Мы помолчали. Приятель начал сматывать удочки, а я занялся якорем. Сначала шла мокрая, холодная веревка с приставшей к ней морской травой. Потом показался тяжелый чугунный брусок, заменявший якорь. Я втащил его в закачавшуюся лодку.
Сели за весла, дружно ударили по воде, которая пошла за кормой широкими разводами. Навстречу поплыл берег, пришвартованные баркасы, причал на сваях.
На горячих от солнца досках, у самой воды, стоял молодой парень в тельнике. Он был светловолосый, с загоревшим лицом и шеей. Руки были мускулистые, движения ровные, уверенные.
Он помог нам пристать, подхватил конец, закрепил его, и когда мы выбрались из лодки, сказал:
— Меня зовут Джо. Я — муж Мэри.
Джо оказался покладистым малым, — словоохотливым и услужливым. Но никаких запасов на кухне не было. Мэри не ждала нашего приезда. Все же, нашлись яйца, хлеб и масло. Кофейник уже стоял на огне.
— Как рыба? — спросил Джо.
Рыболовы — народ суеверный и, чтобы не испортить день, мы сказали, что так, мелочь, ничего особенного. Джо выслушал с видимым удовольствием и кивнул головой:
— Отсюда даже рыба ушла, сказал он. — Место для утопленников.
Он налил кофе и присел за стол. Не торопясь закурил, затянулся два или три раза и заговорил, будто мы только на минуту прервали давно начатый разговор.
— Рыба, она в океане, по ту сторону косы. Рыба простор любит. А сюда идет только мелочь, которую заносит приливом. Что ей здесь делать? Тут ни рыбе, ни человеку, делать нечего… Отсюда уходить надо. И вот я хочу уйти, да Мэри мешает, — жаль ей бросить этот дом. А что в нем хорошего? Всюду щели, через которые продувает. Место гнилое, болотистое. Летом жарко, комары. Зимой или ветры, или туманы. Ни дерева, ни цветов, ни людей. Мэри прожила тут всю жизнь, как дикарка прожила. Родилась она на этом берегу и ей, верно, кажется, что ничего лучшего в мире, чем Лонг Айлэнд нет… А я хочу бросить все это и уехать домой, в Тексас… Слышали вы про такой город: Сан Антонио? От нас до мексиканской границы рукой подать, и люди думают, что это, должно быть, одни только камни, пустыня, да кактусы… А у нас такие сады и цветы, каких нигде в мире нет. Весной начинают цвести розы, по ночам в мексиканском квартале — фиеста, поют всюду серенады и играют на гитарах. А потом поспевает хлопок, — ничего нет красивее хлопковой плантации в цвету… В полях работают пеоны и негры в широкополых соломенных шляпах. По вечерам, после ужина, они собираются во дворе ранча и поют наши старые, тексасские песни…
Джо спел вполголоса о бродяге, который навсегда остался у скалистого берега Пекоса, и столько было печали в его песне, что я спросил:
— Любишь Тексас, Джо?
— У нас есть поговорка, брат: «Вскрой тексасцу череп, — увидишь внутри карту Тексаса»… А Мэри не хочет, — жалеет этот берег, на котором ничто не растет, и свои лодки. Ну, какая здесь радость? Летом еще можно жить, а придет зима, — уеду к нам, на юг.
— Майк жил здесь с Мэри круглый год.
— Майк здесь родился, и Мэри тоже. Майк был старый, утомленный человек, а мы молоды и должны думать о будущем.
— Что же вы будете делать?
— Я до войны был механиком и хорошо знаю автомобильное дело. Купил бы газолиновую станцию милях в двадцати от города, на дороге из Сан-Антонио в Бандера… Отлично бы жили. Мэри будет ездить в город, в церковь, — замечательные у нас церкви и монастыри. Все у нас есть. А тут что? Сиди и жди, когда придет рыбак и купит дюжину червей!
Нам стало жаль этого молодого парня, умиравшего от тоски и безделья в этом глухом углу, и жаль Мэри, — теперь мы поняли, почему у нее было «Plenty of Nutt'n».
Мэри он встретил случайно, в соседнем городе, куда она ездила за покупками. Он был тогда в армии, его должны были отправить за океан, и эта встреча с красивой, стройной девушкой была последней нитью, связывавшей его с какой-то разрушенной, исчезавшей в войне жизнью. Они виделись еще два или три раза, были в кинематографе, пошли на танцы, и ночью, провожая домой, он неловко ее обнял и поцеловал, и потом спросил, согласна ли Мэри быть его женой? Она ответила поцелуем. На этот раз поцелуй вышел более удачный, и через месяц они повенчались.
Война кончилась. За океан его не отправили. Теперь он был в штатском платье, сидел без дела, и его тянуло домой, на просторы Тексаса.
Садясь после завтрака в лодку, мы уже твердо знали, что Мэри больше не будет жить в этом домике на сваях, а где-то на пыльной шоссейной дороге между Сан Антонио и Бандера. Не будет ни роз, ни фиесты, ни цветущих плантаций. Под окнами вместо морского простора, будут торчать газолиновые столбики. Подъедет автомобилист, погудит, — нужно будет выйти и накачать десять галлонов. Потом он попросит подлить воды в разогревшийся радиатор, вытереть переднее стекло, и Мэри сделает это, — получит деньги и уйдет с солнцепека в комнату, ждать следующего гудка.
В начале лета рыба уходит из канала дальше, в океан. На поплавок к Мэри мы собрались не скоро и попали туда только осенью, когда пошли первые туманы и опять начался хороший улов комбалы.
На поплавке было пусто. Лодки куда-то исчезли. Домик стоял заколоченный и на дверях висела бумажка: «Продается. За справками обращаться к агенту…»
В камышах, на пустыре, мы увидели продырявленное кресло, в котором когда-то сиживал у окна старый Майк. Пружины из него выперли и заржавели… Должно быть, креслом никто не соблазнился.
Миссис Катя Джэксон
Рассказ этот приходится начать в духе бульварного романа: мы сидели в баре на 57 улице и пили какую-то подозрительную бурду, при чем мне показалось, что барман сильно приналег на джин, — коктейль его был довольно крепкий. После третьей рюмки Катя слегка опьянела. Потом я думал, что если бы не это случайное обстоятельство, я никогда не узнал бы истории миссис Джэксон, — так Катя официально именовалась в своих бумагах… Повторяю, — началось все это в духе бульварном, и этот полутемный бар для парочек, и барман, не замечавший того, что творилось кругом, — вульгарно было все, кроме самой Кати. Удивительные были у нее глаза — какой-то прозрачной синевы, — такие глаза я видел только у эстонок, а она была русской, совсем русской, вероятно откуда-то из Орла или Полтавы. Было в ней что-то очень чистое и хорошее, — может быть, ее молодость, эти глаза, или чуть вздернутый нос, — была она хороша спокойной, русской красотой.
Все в ней было очень просто и ясно, ничего «фатального», и когда она начала рассказывать свою историю, я удивился, — уж очень вышло необычно: провинциальная русская девушка, десятилетка, прогулки с подругами на берегу Днепра и вдруг, — заколоченные теплушки, немецкие часовые, бесконечное путешествие, голод, жажда.