смеяться. Капитан Джэксон смотрел на меня вопросительно и очень спокойно, и по его глазам я видела, что он не шутит, а выполняет какой-то важный акт в своей жизни, может быть искупает какую- то вину, или просто хочет сделать доброе дело.
Я раскрыла рот и хотела что-то сказать, но он поднял руку и показал, что еще не кончил:
— …Я ничего о вас не знаю и вы ничего не знаете обо мне, но в данном случае это не имеет большого значения. Брак наш будет, если можно так выразиться, чисто формальным. Сегодня вечером я вылетаю в Англию и, по всей вероятности, сюда не вернусь. Вы больше никогда в жизни меня не увидите и ничего обо мне не услышите. Я попрошу вас никогда не предпринимать ничего, чтобы найти меня… Вы согласны?
В этот момент я уж не хотела ни смеяться, ни плакать, — я была близка к обмороку. Вероятно, я кивнула головой, потому что он поднялся, попросил его извинить и сказал, что придется обождать несколько минут, — нужно предупредить полковника и лагерного «чэплена». Он ушел, я сидела как каменная, все еще плохо соображая, — на столе тикали небольшие часы в дорожном кожаном футляре, и я отчетливо еще сейчас слышу, как они отсчитывали ход времени. Было, вероятно, около двенадцати. В окно я видела, как дежурные пронесли ведра с дымящимся супом, и к баракам, смешно подпрыгивая на снегу, пробежал лагерный пес «Каштанка»… Начал падать мелкий снег, очень медленно, нерешительно. Тикали часы. Капитан Джэксон не возвращался. С того времени, как он вышел, прошла целая вечность.
Дверь отворилась и в комнату вошел полковник, еще молодой, с седеющими висками и коротко подстриженными усами, и священник в военной форме с крестом на рукаве. Хауэрд был третьим. Полковник приветливо улыбнулся, подал руку и поздравил. Он спросил, как «спеллируется» моя фамилия, — этого слова я сразу не поняла, я тогда еще плохо говорила по-английски.
Они позвали из передней сержанта, который присел за пишущую машинку и под диктовку полковника написал акт о вступлении нашем в брак. Мы стали у стола. Полковник прочел акт и спросил, согласны ли мы, и при этом быстро взглянул на Хауэрда, который твердо ответил, что согласен и, должно быть, я тоже ответила, — но теперь не могу вспомнить. Священник что-то прочел из молитвенника, сказал несколько слов, и нас поздравили. Я стала миссис Джэксон, женой английского офицера, и с этого момента никакие репатриационные комиссии мне не были страшны…
Полковник пригласил нас к себе на завтрак. Он жил в частном доме, по соседству от лагеря. Я молчала, ничего не ела и почти ничего не понимала, — офицеры говорили между собой о вещах мне чуждых и непонятных, и только в конце обеда, когда подали вино, полковник провозгласил тост за новобрачных, — все встали и чокнулись с нами.
Около двух часов дня сержант доложил, что прибыла советская репатриационная комиссия, ожидающая в канцелярии. Полковник извинился, — ему нужно присутствовать при операции. Мой муж взглянул на часы и, в первый раз за все время, с видимым смущением сказал:
— Мне нужно идти укладываться… На аэродром следует приехать заранее. Простите, я тоже вас оставлю. Вы больше ничем не рискуете. Вам будет выдана копия брачного свидетельства. Желаю счастья…
Он пожал мне руку и вышел. И я ушла, но не в лагерь, у ворот которого уже стояли советские грузовики, а куда-то прямо перед собой. Я шла по заснеженным улицам полуразрушенного германского городка и повторяла имя моего мужа, Я отдала бы в эту минуту все на свете, чтобы он остался со мной навсегда.
Не знаю, что стало с Хауэрдом Джэксоном. Не знаю, где он, что с ним. Все это теперь — как в тумане, и временами мне кажется, что я не узнала бы при случайной встрече на улице человека, который спас мне жизнь.
Локон Наполеона
Магазин на Пятом Авеню был своего рода храмом для любителей старинных вещей. Торопливые покупатели сюда не заглядывали, — приходили люди положительные, при деньгах. Вещи были музейные, редчайшие, большей частью привезенные из Европы. Многие из них имели свою историю, упоминались в каталогах, и имена их бывших владельцев произносились продавцами вполголоса, тоном почтительным и доверительным.
Были здесь гобелены королевской мануфактуры, когда-то украшавшие стены французских замков, итальянские Мадонны неземной и немного греховной красоты, севрский фарфор, эмаль Фаберже и потемневшие от времени новгородские иконы.
В витринах под толстым стеклом лежали золотые портсигары с царскими вензелями, тяжелые кубки, на которых старинной славянской вязью московское дворянство свидетельствовало Его Величеству свои верноподданнические чувства, были осыпанные алмазами табакерки и много других вещей, неведомыми путями ушедших из дворцов и попавших, наконец, в антикварный магазин на Пятом Авеню.
Как-то под вечер, в тихий час, в магазин вошла дама в черном. Продавец почтительно с ней поздоровался, — продавцы здесь держали себя изысканно вежливо и, к тому же, даму с первого взгляда оценили — принадлежала она к разряду серьезных покупательниц.
Она сказала, что хочет посмотреть вещи, — продавец сочувственно и понимающе улыбнулся. Дама сделала несколько шагов и остановилась у витрины наполеоновских реликвий. В витрине были вещи, купленные когда-то в Париже, на аукционе, из коллекции историка Наполеона Луи Массона: часослов императрицы Марии Луизы, неплохая миниатюра Императора на слоновой кости, хрустальные флаконы Жозефины с золотой монограммой, и еще что-то — но дама смотрела, не отрываясь, только на одну вещь — овальный медальон с локоном волос, перевязанным пожелтевшей от времени атласной ленточкой.
Продавец выждал несколько мгновений, — дама смотрела на медальон не отрываясь, как зачарованная . Убедившись, что покупательница нашла нужный предмет, он заговорил мягко и немного певуче, как гиды во французских музеях:
— Локон Наполеона… Перед тем, как отправиться на остров Св. Елены, император собственноручно срезал этот локон и передал его на память императрице Марии Луизе, которая хранила его несколько лет. Уже после кончины Наполеона, медальон при неизвестных обстоятельствах перешел во владение сестры императора, принцессы Полины, в семье которой он находился…
Дама слушала очень рассеянно, и продавцу показалось, что она давно знает все, что он говорит,— ей не нужно удостоверение, написанное рукой Луи Массона, — этот медальон с локоном императора был ей знаком, близок, необходим. Продавец украдкой посмотрел на лицо дамы, — может быть, — из семьи Бонапартов, хотя — кто же? Конечно — нет, дама была американка, — ничего французского ни во внешности, ни в акценте. Просто богатая женщина, которая хочет сделать подарок, или приобрести редкую вещь для своей , витрины с табакерками и веерами…
— Можно посмотреть медальон? — спросила дама.
Теперь медальон лежал у нее в руке, — два овальных стеклышка, соединенных тоненьким золотым ободком. Локон был виден с двух сторон, волосы были пепельного цвета и от времени на шелковой ленточке выступили чуть заметные бурые пятнышки.
Дама в черном сняла с руки замшевую перчатку и слегка погладила медальон, осторожно потрогала ободок и снова, словно загипнотизированная, начала смотреть на локон.
— …Это музейная вещь, мадам, продолжал говорить продавец, и я хотел бы обратить ваше внимание еще на футляр, — медальон всегда лежал в этом бархатном футляре, на котором вытиснено золотом клеймо ювелира: Биэннэ, золотых дел мастер, поставщик Двора Е. В. Императора, 119 рю Сэнт-Онорэ, Париж.
Дама продолжала молчать. Замолчал и продавец, — он сказал все, что знал, и теперь старался вспомнить, не забыл ли чего-нибудь интересного? Потом покупательница спросила:
— Сколько стоит этот медальон?
Медальон стоил 300 долларов. По лицу покупательницы прошла легкая тень недовольства, — цена показалась ей слишком высокой. Собственно, торговаться в этом магазине не следовало. Предполагалось, что любая цена для клиента доступна, — важно только, чтобы понравилась вещь, а о деньгах говорили