виделись.
– Покажи фотографию матери. Я хочу знать, как она выглядела.
– Я их выбросил.
– Как ты мог? Я имел право знать… Она осталась моей матерью, как и ты – отцом. По какому праву ты лишил меня того, что есть у всех?
– Я ничего у тебя не отбирал. Успокойся. И не кричи на меня, как истеричная негритянка.
– Расист!
Этер потерял самообладание, да и не хотел его сохранять. Он старался обидеть отца, причинить ему боль. Мысль о плохой матери, Люсьен Бервилль, вызвала неприязнь и к отцу. Этер мстил ему за недосягаемую мать, для которой он ничего не значил. Как сказал отец? Ушла с чековой книжкой! Продажная расчетливая курва!
– Я не расист, и ты об этом хорошо знаешь. – Станнингтон-старший не давал вывести себя из равновесия.
Правда. Мальчик никогда не слышал от отца презрительных слов по адресу людей с другим цветом кожи.
– А как же темные польские мужики?
– Ты помнишь? – неприятно поразился отец. – Это было сказано в гневе. Я хотел, чтобы ты вырос американцем, без дурацких сантиментов к клочку суши в другом полушарии.
Упрямая память Этера услужливо высветила воспоминания о Гранни. Вот она мелкими глоточками потягивает горячий терпкий кофе. Легкий запах вербены мешается с ароматом кофе и тонкой элегантной сигары. Бабка поднимает на мальчика теплые карие глаза, блеск которых не потух с возрастом, пускает клуб горького дыма и говорит:
– Вигайны стояли на границе с пруссаками, туда с контрабандой ходил мой отец, и моего отца отец, и моего отца дед… на ту сторону коней водили, а на нашу немецкий товар несли, щепетинье всякое: ленточки там, тесьму. Мы, люди с пограничья, перемешались, что в котле похлебка. В Сувалках пять кладбищ было: польское, русинское, еврейское, татарское да еще лютерского бога. А за Филипповом над рекой, что по яру протекала, на одном берегу на могилках католической веры кресты, а на другом – Моисеевы таблицы, еврейский погост. А ведь жили там еще и литовцы, и армяне, и цыгане, и румыны.
Моя прабабка, она от пруссаков на нашу сторону перешла, а отца бабка – из русско-татарского рода. А вся та земля нам от ячвингов осталась. Еще в старых песнях сказано, что ячвинговских рыцарей вороги до единого вырезали, а дочерей их за себя взяли. Таково наследие твое и твоего отца, и во мне все эти народы понемножку сидят. А твой отец, хоть про них ничего знать не желает, не позволит ведь, чтобы мексиканца или негра в нашем хозяйстве за человека не считали. Только языка моего стыдится…
– Ты не позволял бабушке разговаривать по-польски! – мстительно выкрикнул теперь Этер, глядя на отца.
– А Конрад Корзе…Коже… – Станнингтону-старшему не удалось выговорить польскую фамилию, и он сдался: – А Джозеф Конрад,[5] хотя он поляк по происхождению, считал себя англичанином и писал только по-английски! И что-то не слышал, чтобы кто-нибудь ставил ему это в вину.
– Вы смотрите, какие мы начитанные! А я думал, что ты читаешь только «Биржевые ведомости»!
– Благодаря этой моей газете ты можешь читать Конрада и все, что захочешь. Если бы не это, сын, подметать бы тебе улицы в Лос-Анджелесе.
– Я не забуду, что ублюдок Люсьен Бервилль тебе всем обязан. Даже тем, что ему нечем вспомнить эту шлюху.
– Слушай, избалованный сопляк, я могу с тобой и по-другому поговорить! – Наконец-то Этеру удалось пробить броню отцовской невозмутимости.
– И что ты мне сделаешь? Разлучишь с бабкой, порвешь фотографии моей матери? Можешь еще отослать меня спать или оставить без сладкого. Или лишить наследства. Конечно, отрекись от меня! Если поспешишь, успеешь породить еще одного наследника!
– Пойдем со мной, мальчик. – Голос отца стал мягче. Он снял очки, которые надевал только для чтения, и усталым жестом потер глаза.
– Ты бросишь меня в темницу? – Этер не двинулся с места, упрямый и напуганный.
– Глупый. Я покажу тебе ее портрет.
– Почему же сразу не сказал? Зачем доводить человека до бешенства?
Этеру стало стыдно. У него возникло ощущение, что он дал себя раздразнить, втянуть в дурацкую игру.
– Я имел возможность услышать, что ты обо мне думаешь.
– Ты меня разозлил…
Сколько он себя помнил, эта картина всегда висела в маленьком коридорчике. Знакомый элемент интерьера. Этер никогда не вглядывался в него. Картины, достойные внимания, висели внизу в большой галерее. Время от времени прибывал новый гувернер, брал мальчика с собой в галерею и хвастался своей эрудицией. Эти лекции с удовольствием слушал отец.
– Твой дедушка велел мне изучать только то, что пригодится мне в работе, но ты у меня будешь всесторонне образованным человеком, – говаривал отец с нескрываемой гордостью.
– Это несправедливо, чтобы я учился за себя и за тебя, – возражал Этер.
Смышленому мальчику наука давалась без труда, но в него с утра до вечера вдалбливали разные сведения, поэтому он бунтовал.