– Почему?
– Потому что не ходи!
– Это мой дом!
– Знаю, сынок, и много лет… Да только входить тебе не надо.
– Почему не надо?
– Потому что нельзя, сынок. Твоей жене плохо!
– Плохо?
– Да.
– Что с ней?
– Ничего. Она выкинула.
– Выкинула?
– Да. Ее сбросила кобыла…
От охватившего меня бешенства я плохо видел; я был в таком ослеплении, что не разбирал, что мне говорят.
– Где кобыла?
– В конюшне.
Дверь конюшни, выходившей в загон, была с низкой притолокой. Входя, я нагнулся. Ничего не было видно.
– Ну, кобыла!
Кобыла жалась к яслям. Я осторожно раскрыл нож: в такие минуты один неверный шаг может иметь для нас самые пагубные последствия.
– Ну, кобыла!
Снова пропел рассветный петух.
– Ну, кобыла!
Кобыла пятилась в угол. Я заходил на нее, приблизился так, что мог похлопать по заду. Тварь держалась настороженно, беспокоилась.
– Ну, кобыла!
Все совершилось в одну минуту. Я набросился на нее и стал колоть ножом; я ударил ее не меньше двадцати раз…
Кожа у нее была толстая, куда толще, чем у Сакариа-са… Когда я вышел из конюшни, руку у меня ломило, кровь покрывала ее до локтя. Животина не пикнула, только дышала еще глубже и чаще, чем когда к ней подпускали жеребца.
(10)
Точно вам говорю, хотя после, поостыв, я думал иначе, но в тот момент меня сверлила одна мысль – а ведь Лола могла бы выкинуть до того, как я на ней женился! От какой горечи, от какого жгучего разочарования я бы уберегся!
Это злосчастное происшествие подкосило меня и погрузило в самые черные думы; я бродил по деревне как в воду опущенный, и ушло целых двенадцать долгих месяцев, пока я опамятовался. Когда через год или чуть меньше после постигшей нас неудачи Лола опять забеременела, я с радостью почувствовал, что меня снедает то же нетерпение и беспокойство, что и в первый раз: время ползло, а не летело, как мне хотелось, и куда бы я ни шел, ярость не отпускала меня, как тень.
Я сделался замкнутый и нелюдимый, угрюмый и подозрительный, а так как и жена у меня, и мать плохо разбирались в характерах, все мы держались настороже и каждую минуту ждали свары. Напряжение нас изматывало, но мы словно сами же нарочно его нагнетали; во всем нам чудились намеки, во всем подвохи, во всем уловки. Вы и представить себе не можете, что это за тяжкие были месяцы!
Мысль, что жена снова выкинет, прямо-таки сводила меня с ума; приятели замечали, что я сам не свой, а Искра – тогда она была жива еще – ласкалась ко мне меньше.
Я по привычке разговаривал с ней:
– Ты что это, а?
Она глядела на меня умоляюще, часто-часто виляла хвостиком и чуть повизгивала; ее глаза надрывали мое сердце. У нее тоже детеныши задохлись в утробе. По своему неразумию она и не знала, как я горевал над ее бедой. Их было трое, щеночков, родившихся мертвыми, – все трое одинаковые, липкие, как сироп, серые и лишавые, как крысы. Я вырыл под кустиками лаванды ямку и сложил их туда. Когда, выходя на взгорок за кроликами, мы останавливались передохнуть, она, с этим горестным видом бездетной самки, подбегала к могилке ее обнюхать.
Уже на восьмом месяце, когда дело прочно стало на рельсы, когда беременность моей жены, благодаря советам сеньоры Энграсии, шла к примерному завершению, когда миновало так много времени и так мало осталось, что разумно было бы откинуть опасения, моя тревога и нетерпеж достигли такой силы, что, выйдя из переплета, не повредившись рассудком, я уверился, что уж ни от чего в жизни не помешаюсь.
Лола сработала, как часы: точно в указанный сеньорой Энграсией срок появился на свет – с такой простотой и легкостью, что меня это сразу же удивило, – мой второй сын, вернее сказать, мой первый сын, которого у крестильной купели мы назвали Паскуаль – по имени его отца, вашего покорного слуги. Я хотел назвать его Эдуардо, потому что он родился в день святого и таков обычай в нашем краю, но жена, которая в ту пору была со мной ласкова, как никогда, настаивала, чтобы его назвали моим именем, и из– за сильного обмана моих чувств уговаривать меня пришлось ей недолго. Теперь мне самому не верится, но ручаюсь, что