Вячеслава Иванова:

Не пчелка сладкий мед сбирает С лилеи, данницы луча.

Речь Андрея Белого:

Да покрывается чело, Твое чело кровавым потом.

В статье Кузмина о Гофмане автор считает прозаизмами (даже такие выражения, как «Ты здесь, ты где-то здесь» или «Мы тотчас припомним...». Ну? Доходит до вас моя мысль? Или вы по-прежнему настаиваете на символистском идеале? Разве он хоть в какой-либо сте­пени, в самой минимальной степени, может соответ­ствовать тому, что сейчас происходит в России? Какое дело до этих стихов тем тысячам красноармейцев, кото­рые стоят под самым Перекопом и которые завтра будут решать судьбу России, в том числе и нашу с вами судьбу? Этот язык прозвучит для их ушей невероятной безвкусицей. И так оно и есть на самом деле.

Леську поразила схожесть этой мысли с мыслью Тугендхольда. Там разговор шел о живописи, здесь — о поэзии, но выводы одни и те же.

— Но тогда получается, что вкуса вообще нет!

— Может быть, и так... — прошептал Валерьян, по­трясенный репликой Елисея. — Эта идея мне в голову не приходила. Она ужасна. Но... может быть и так. Я не люблю спекулятивную логику. Я привык исходить из ре­альных фактов. Вы правы! То, что во времена символиз­ма считалось образцом вкуса, сегодня звучит безвкусицей. Это подмечено гениально! У Перекопа стоит красное войско. Весь Крым слышит его дыхание. Всё в Крыму живет горячим ожиданием его прихода. Каждое дерево, каждая былинка. О людях я уже не говорю. Возьмите любого человека: вся жизнь его сейчас строится в рас­чете на то, что со дня на день в Крым вторгнется коман­дарм Фрунзе. Ах, Фрунзе... Вы знаете его биографию? Ведь он студент, ничего общего не имевший с ремеслом войны. И вот — командарм. Только революция знает та­кие чудесные судьбы.

Леська глядел на Валерьяна с глубокой симпатией. Это незаурядный человек. Мыслящий. Он только не в состоянии долго сосредоточиться на одной какой-нибудь теме. И в этом его болезнь.

Пришло время обеда. В течение дня Леська с инте­ресом слушал Валерьяна, который говорил безостано­вочно. За едой он продолжал говорить. Но говорили и мать с дочерью, привычно не обращая внимания на речи Валерьяна.

— Сегодня на рынке масло вздорожало на пятна­дцать керенок, — сказала старая дама.

— А возьмите язык Блока. Посмотрите, как он на­чал грубеть. Вы читали его «Двенадцать»?

— Читал.

— Но почему вздорожало масло? — возмутилась дочь. — Ну, хорошо, я понимаю — хлеб. Мужики все на фронте, и у нас поэтому неурожай: сеять некому. Но коровы? Ими ведь занимаются женщины!

— У Блока в «Двенадцати» один солдат угрожает: «...Ужо постой, Расправлюсь завтра я с тобой!»

— Но может быть, коров съели? — сказала старая дама.

— Пусть. Но где же телята?

— И телят съели.

— Вы заметили в этой строке неприличный сдвиг? Простите, при женщинах не решаюсь пояснить точнее.

Никогда не поверю, что такой пластический и музы­кальный поэт мог не услышать этого сдвига. Но в том-то все величие Блока, что он пошел на грубость, ибо почув­ствовал, что сейчас язык поэзии не может пахнуть лилеями. Это Блок. А знаете ли вы молодых поэтов —Мая­ковского и Есенина? Слыхали о них?

— Нет.

— У Маяковского есть даже такая мысль: «Улица корчится безъязыкая, ей нечем кричать и разговари­вать». Кажется, так. Во всяком случае, за смысл я отве­чаю. Этот же поэт заявил, что в пашем языке остались только два настоящих слова: «сволочь» и «борщ».

***

К вечеру Леська выдохся, но Валерьян не уставал и продолжал изрекать истины, иногда действительно очень острые и точные.

В конце концов все же легли спать. Валерьян что-то напряженно шептал. Может быть, стихи. Но Леська за­снул, едва коснувшись подушки.

Ночью Валерьян растолкал Елисея. Он сидел у него в ногах и глядел ему в лицо, как в озеро.

— Говорят, будто вы назвали меня сумасшедшим.

— Я? Что-то не припомню.

— Мне об этом рассказала сестра моя, Зинаида Ни­колаевна.

— А-а... Да, да. Но я по-обывательски путал всякую душевную болезнь с сумасшествием.

— А что вы обо мне думаете сейчас?

— Я думаю: дадите вы мне поспать или нет?

— Я спрашивак вас вполне серьезно.

— Я думаю, что вы очень умный, душевно богатый человек.

— Вот-вот. Если кто-нибудь обладает обилием ори­гинальных мыслей, толпа неизменно объявляет его сума­сшедшим, хотя в психиатрии такого термина нет. Пара­ноики, маньяки, шизофреники, что хотите, но не сума­сшедшие. Ах, толпа... У человека много ума, именно поэтому его именуют умалишенным. Какой бред! Ну, спите, спите. Я вами очень доволен.

Валерьян ушел на свою кровать, а Елисей отвернулся к стене и тут же заснул. Проснулся он оттого, что кто-то упорно глядел ему в лицо.

— Кто? — спросонья вскрикнул Леська и сел на по­стели.

— Я, Валерьян. Дело в том, что вчера я начал рас­сказывать вам о любви и только сейчас обнаружил, что не закончил своей мысли. Если не ошибаюсь, мы с вами остановились на том, что человек изобрел любовь, внеся в половые отношения оценку личности. Так вот. На пер­вых этажах развития общества люди, как это доказал Морган, сначала понимали брак в виде «промисквитета»: все мужчины сходились со всеми женщинами.

— Знаю. Это я читал у Энгельса, — сонно отозвался Леська.

— О любви, конечно, при такой системе не могло быть и речи. Затем появился брак «пуналуа»: все братья одной семьи жили со всеми сестрами другой. И здесь не могло быть речи о любви, ибо юноша, вступая в брак, не выбирал себе подруги, а подчинялся решению семьи. Так же, вероятно, скопом решали они вопрос о том, на какого зверя охотиться или куда гнать скот на зимовку.

В окне все еще блестели звезды. Леська взглянул на ручные светящиеся часы: четверть пятого. Но Валерь­ян — ни в одном глазу.

— Любовь возникла тогда, когда брак стал парным, то есть когда юноша должен был выбрать себе одну-единственную девушку из всех и прожить с ней всю жизнь. Так возникло тревожное желание найти такую девушку, которая соответствовала бы всем его запросам, а эта тревожность породила мечту. Тогда-то и появляет­ся то чувство, которого не знают звери, но которое раз­вилось в человеке, стремящемся к счастью и видящем его в завтрашнем дне. Чувство это — любовь.

Елисей заложил руки за голову и попытался уснуть с открытыми глазами, но Валерьян коснулся самой глу­бинной Леськиной струны, и Леська поневоле заслу­шался.

— Философы пессимистического направления в лю­бовь не верят. Шопенгауэр называет любовь «западней природы», ибо человеку только чудится, будто он нашел мечту, воплощенную в этой девушке или

Вы читаете О, юность моя!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату