Стонет блатак, здоровенный, жилистый, Руки за голову заложив. А пятно на стене все растет и ширится... Как четко очерчен Гвинейский залив! И я, засыпая, вижу себя Под милыми пальмами Африки, Где пляшут, строй барабанный беся, Кафры, кафрицы, кафрики. Но где б ни ступил, за мной по пятам Родины голос лирический... И вылезает гиппопотам Из марки моей гимназической. Проснусь. Тюремное утро горит Во всей своей тягомотине. Но горькая радость во мне говорит, Что все-таки я на родине.

— Прекрасно! — похвалил Васильича профессор. — Однако тюремная жизнь явно сказалась на вашем стиле: язык определенно изменился: «блатак», «тягомотина» — это все не ваши слова. «Думы мои сегодня узкие». Пре­жде вы сказали бы «сегодня узки».

— Что же это, плохо или хорошо?

— Не знаю. Надо подумать.

— А зачем врать? — спросил босявила.

— Как это — врать? О чем вы?

— А вот это стихотворение. Вранье — спасу нет!

— А в чем вы его видите, вранье-то?

— Дайте нам сейчас Африку, и мы все, сколько нас тут есть, за счастье будем считать. А этот фраер: «Ах, ах, родина!» Хороша родина, которая сажает тебя за ре­шето!

— Вы этого не понимаете! — заволновался Беспро­званный. — Дмитрий Карамазов у Достоевского приго­ворен был к каторге, ему давали возможность бежать в Америку, но он, как русский, с негодованием отверг та­кую перспективу.

— Ну и дурак был, хоть и русский.

Вокруг захохотали.

— Вот повезут тебя под Семь Колодезей, — прервал его босяк, — распахнут твою теплушку к чертовой матери да пройдутся по тебе пулеметной очередью, вспомнишь тогда Африку. Нет, господин писатель. Ты нам сочини такие стишки, где правда глаза бы ела, как дым. А это что? Дешевка.

Три арестанта внесли банные шайки жидкой каши, смахивающей на суп. Люди встрепенулись, застучали ложки.

Ночью Леська слышал свистки паровозов: тюрьма находилась невдалеке от вокзала, и в нее врывалась вся гамма железнодорожных шумов. Это было необычайно тягостно: каждый свисток, каждый вдох и выдох локо­мотива, шуршание колес и перестук их на стыках рель­сов напоминали о свободе, о просторе, о далеких краях, где растут золотистые дыни, где рассыпаются соловьи.

Леська подумал, что блатак прав: как он хотел бы сейчас очутиться на черном материке! Во-первых, там тепло... Женился бы на негритянке... Они прекрасно сложены, но слишком толстогубы. А он выбрал бы себе такую, которая хоть немного похожа на русскую. В лю­бом народе можно найти таких, которые напоминают людей другой расы, нации, племени. Леська нашел бы такую и стал бы работать у ее отца, как этого хотела Ва­сена. Хорошо, если б они жили у моря. Гвинейский за­лив... Там в прибрежных водах раковины огромные, как суповые вазы. Съешь одну такую — вот и обед. Правда, водятся там и акулы. Ну и что же? Он всегда будет брать с собой нож, когда станет выходить на байдарке в море... А с акулой справиться не так уж трудно. Надо только следить, чтобы она не оказалась за спиной. Дед рассказывал, что акула рыба трусливая: никогда не пойдет на тебя в лоб, всегда норовит с тыла. А впрочем, на кой черт ему акула? Разве мало в Гвинейском заливе всякой другой рыбки? Какой? Леська не помнил. Как жаль, что он слабо изучал в гимназии Африку, хотя и имел пятерки. Сейчас бы это пригодилось...

В тюрьме дорожат снами. Какие бы вы ни видели сны, даже самые гадкие, все же дело происходит в них на свободе.

...Самое горькое в тюрьме — пробуждение. Арестан­ты побежали к рукомойникам.

— Напоминаю! — воскликнул профессор Новиков, ко­торый был старостой седьмой камеры. — Вам дано всего пять минут, и я отвечаю за эту цифру.

Рядом с Леськой плескался какой-то юноша. Увидев Елисея, он отрывзисто спросил:

— Бредихин?

— Бредихин.А что?

— Я присутствовал при вашей стычке с профессором политэкономии.

— Вы студент?

— Да.

— Как ваша фамилия?

— Сосновский.

— А, Сосновский. Тот самый, которого взяли за аль­бомные стихи?

— Ну, не совсем-то альбомные. Я по-ребячески играл в слова. Вырезал из длинных слов названия наций. На­пример, индус, негр, перс.

— Что же тут криминального?

— При обыске нашли у меня экзерсисы: «Индус­трия», «негр-амотность», «перс-пектива».

— Занятно. Ну?

— Ну и пришили мне дело. Оказывается, я хотел ска­зать, что при нашей общей неграмотности планы капи­тализма индустриировать Россию на европейский лад открывают грустную перспективу.

— Ерунда какая!

— Ерунда-то ерунда, однако вот сижу.

— Эпоха сошла с ума! — изрек Беспрозванный.

— Не сваливайте на эпоху то, что имеет имя, отчество и фамилию! — вмешался Новиков. — Купание закончено! Джентльмены, прошу вернуться в камеру.

— А как насчет прогулок? — спросил Леська.

— Прогулки отменены, — ответил Новиков. — Когда я вспоминаю картину Ван-Гога, изображающую круг аре­стантов на прогулке в тюремном дворике, меня гложет желтая зависть.

— И трудовой повинности нет?

— Нет. В Крыму теперь не существует тюрем — есть пересыльный пункт из города Симферополя в «штаб Ду­хонина»[9]

Арестанты позавтракали жидким чаем с белым хле­бом,— ржаного в Крыму не сеют, — и опять улеглись на полу, погибая от безделья.

В десять арестантов погнали в ретирады, после чего все снова улеглись в камере на ночевку. Сосновский при­мостился подле Бредихина. С вокзала доносились свист­ки и пыхтение паровозов.

— Вы знаете, Бредихин, как можно изобразить поезд одними грузинскими фамилиями? — улыбаясь спросил Сосновский. И тут же изобразил:

«Шшшаншиашвили, Шшшианшиашвили, Шшаншиашвили, Шшшианшиашвили.

Вы читаете О, юность моя!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату