Цицишвили, Цуцунава, Цуцунава, Цицишвили,

Читашвили, Чиковани, Чанчибадзе, Чавчавадзе,

Тактакишвили, Тактакишвили, Тактакишвили, Тактакишвили.

Эу?-у-у-ли...»

Вокруг засмеялись.

— Смеетесь? — сказал Новиков.— А вы прислушай­тесь к характеру этих шумов с вокзала! Обратите вни­мание: сегодня поездов гораздо больше, чем вчера, и дви­жутся они с севера на юг, то есть с Перекопа на Севасто­поль. Разве не ясно, что идет спешная эвакуация?

Вся камера, как по команде, подняла головы и при­слушалась: железнодорожный гомон переходил из одной волны в другую почти не утихая.

— Великий драп, — сказал Новиков.

— Верно!

— А если верно, то нас начнут расстреливать.

— Ну? Это зачем же?

— А что с нами делать? В чемоданы и за границу?

Арестанты закопошились, некоторые вскочили, да так и остались стоять, ошеломленные словами старосты.

Вскоре отворилась дверь, и чей-то могучий бас вы­крикнул:

— Все номера с первого до пятидесятого — в отъезд!

В камере гробовая тишина. И вдруг раздался взвол­нованный голос Новикова:

— Они никуда не поедут!

— Это кто говорит?

— Член подпольного ревкома.

— Член ревкома и все номера от первого до пятиде­сятого — в отъезд!

— В отъезд? Значит, на расстрел? — сказал Нови­ков. — Не выйдем.

— Не выйдем! — истошно закричал Беспрозванный.

— Убирайтесь вон!

— Вон!

— Во-о-н!

Дверь захлопнулась.

— Что ж теперь будет?

— Не выйдем, и все. Здесь расстреливать не станут.

— А ты почем знаешь? А ежели прикатят пулемет?

— Сквозь двери пулемет нас, лежачих, не тронет, а если в открытую, то мы же его затопчем: нас двести человек.

— Пулеметов не прикатят, а без харчей оставят — это уж так.

— Чихать нам на харчи! — сказал босяк.

— Он прав! — поддержал Новиков.

— Без воды человек может обойтись восемь суток, без пищи — около сорока. А за это время красные обя­зательно подойдут.

Всю ночь камера не спала. Курили, вздыхали, сто­нали, охали. Поезда всю ночь свистели, лязгали, дыша­ли, звенели, убегая с севера на юг.

В шесть утра будить было некого: никто не ложился. Умываться не вышли, только выпустили босяка и Сосновского выливать параши.

Ни завтрака, ни обеда, ни ужина в этот день не при­носили. К ночи снова открылась дверь, и опять тот же бас тюремщика:

— Номера с первого до пятидесятого — в отъезд! Ша­гом марш!

Арестанты молчали. Тогда заговорил Новиков:

— Слушайте, гражданин тюремщик! У вас, наверное, жена и дети. Пожалейте их. Придут красные, выпустят нас на свободу, а уж мы вас разыщем даже на дне мор­ском. Тогда не взыщите.

— Господа! — обратился к арестантам чуть дрогнув­ший бас. — Я человек маленький. Исполняю свой долг.

— Какой долг? Людей расстреливать?

— Вон отсюда! — загремела камера.

— Вон!

— Во-о-он!

На крики седьмой камеры отозвались другие во всех этажах. Все две тысячи узников ревели, орали, рыдали, вопили, сорвавшись в стихию страшной острожной исте­рики:

— Во-о-он!

Утром часовой повернул ключ в замке, отодвинул засов и, крикнув: «Мое фамилие Васюков!» — побежал, продолжая кричать: «Васюков!», «Я Васюков!» Староста переглянулся с товарищами и осторожно направился к двери. За ним чуть ли не на цыпочках двинулась вся масса арестантов.

— А чего мы, собственно говоря, трусим? — спросил Леська.

— Не струсишь тут, — отозвался Платонов. — Только выглянешь, а там, может, пулемет стоит. А?

— Проверим! — сказал Леська и кинулся к двери.

Но староста сам приоткрыл дверь и выглянул в кори­дор: пусто. На полу валялась винтовка. Новиков схва­тил ее и крикнул:

— За мной!

Камера, как боевая рота в наступлении, хотя и воору­женная одной-единственной винтовкой, ринулась за ча­совым. Он бежал через внутренний двор к воротам, ве­дущим в кордегардию. Ему дали добежать до калитки, а когда она пред ним открылась, арестанты устремились к ней. Калитка не заперта...

— Как быть с тюремщиками? — спросил Платонов.

Тюремщики смотрели на бунтовщиков белыми гла­зами.

— Товарищи! — закричал Леська. — Пошли освобо­ждать женский корпус.

Он вбежал в первый этаж. За ним другие.

— Ключи! — крикнул он надзирателю.

— Пускай сам отпирает! — раздались голоса арестан­тов.

— Сам, собака!

Надзиратель, ничего не соображая, помчался куда глаза глядят. Елисей — за ним. Догнал. Подставил нож­ку. Дрожащими руками обшарил его. Нашел ключи.

Женщины выбежали к мужчинам, обнимали их, не­знакомых, целовали, плакали. К Леське на грудь кину­лась Нюся.

— Милая... — нежно сказал Леська, расцеловал ее и, подхватив под руку, вывел из тюрьмы на улицу.

— Приходи в приют! — крикнула Лермонтова и по­бежала к фабрике. Леська помахал ей фуражкой и вер­нулся в острог.

В кордегардии уже столпилась чуть не вся тюрьма: все искали папки со своим делом и наспех жадно тут же читали письма доносчиков и показания лжесвидетелей.

— Бредихин! — окликнул Елисея Новиков. — Ваше дело у меня. Возьмите.

Он швырнул ему папку. Леська распахнул ее, но ни­чего особенного не вычитал, кроме протокола о его аре­сте по обвинению в принадлежности к партизанскому от­ряду «Красная каска». Поразил Леську, однако, его по­рядковый номер: 32736. Оказывается, сквозь тюрьму прошел целый город. Елисей вырвал из первого листа свою фотографию и бережно вложил ее в студенческий билет, на котором, между прочим, было напечатано, что, встречая членов императорской фамилии, студент обя­зан снимать головной убор.

— Павел Иванович, прощайте! Платонов! До свида­ния!

— Куда?

Вы читаете О, юность моя!
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату