никогда не повторится.
Не только потому, что кругом были люди, держались на расстоянии друг от друга и вели ничего не значащий разговор: Рита никак не могла (хотя и старалась) забыть, не могла простить Максиму бестактности, допущенной им сразу после возвращения с задания. Больше того: та бестактность вдруг натолкнула на мысль, что у них нет той любви, о которой она, Рита, мечтала. Если бы была любовь, он не сказал бы тех слов, а она не услышала или давно забыла бы и их, и тон, каким они были сказаны. А Максим, как он мысленно уверял себя, сейчас просто не мог вести себя иначе, откровенно радоваться приходу Риты: новое задание могут дать буквально через минуту, а на бронекатере так много еще нужно сделать. И именно сегодня, в ближайшие минуты.
И все-таки Рита еще надеялась на что-то, еще упрекала себя за то, что неправильно поняла и понимает Максима: ведь ему так достается на службе. Поэтому сказала немного растерянно, обиженно:
— Ты совсем не пишешь мне. Только одно письмо и прислал, в котором сообщил, что сменил место службы. Даже точного адреса не указал…
— Ритка, ты же сама теперь командир, ты сама обязана прекрасно знать, что можно, а что нельзя доверять почте.
Правильно, она знала все это. Но все же…
Чтобы смять затянувшуюся паузу, он спросил:
— Как папка? Галкин?
И то, что он поставил их рядом, — обидело Риту. Она ответила холоднее, чем следовало:
— Спасибо. Оба здоровы.
Минут двадцать они терзали друг друга подобным разговором. Выручил Ветошкин, прокричавший с катера:
— Товарищ лейтенант! Вам приказано немедленно явиться в штаб дивизиона!
— Извини, Рита, сама понимаешь, — чуть излишне заторопился Максим.
Рита почувствовала эту поспешность, уловила еле заметную радость, прозвучавшую в голосе Максима, промелькнувшую в его глазах, и сказала сухо, не без иронии:
— Конечно, спеши… к начальству.
Повернулась и решительно зашагала прочь. Уже вдогонку ей Максим крикнул:
— Я обязательно напишу тебе! Слышишь, Рита? Обязательно!
— Пиши, — ответила она, даже не замедлив шага.
Борисов был один и сидел на своем излюбленном месте — у открытого окна; оказывается, отсюда просматривался почти весь берег, у которого стояли катера дивизиона.
Максима он встретил просто, как товарища, забежавшего для душевного разговора. Усадил рядом с собой у окна и даже предложил стакан почти черного ароматного чая.
Какое-то время сидели молча, попивая обжигающий чай. Изредка лишь ложечки позвякивали о стаканы.
— Надеюсь, Максим Николаевич, теперь понимаешь, почему я сравнительно редко бываю на катерах или появляюсь там в самый невыгодный для командира момент? — наконец заговорил Борисов. — Запомни: командир в действия своих подчиненных должен вмешиваться только в крайнем случае. А частое появление начальства, во-первых, излишне нервирует личный состав, во-вторых… А во-вторых, если каждый день разговаривать даже с адмиралом, ежедневно пожимать его руку, неизбежно наступит такой момент, когда потускнеют в твоих глазах адмиральские нарукавные нашивки, исчезнет или уменьшится твоя должная почтительность к каждому его слову. По себе знаю это.
Максим отмолчался. Действительно, отсюда все прекрасно видно. Например, долго ли он, Максим, сидит у окна, а уже заметил, что Одуванчик не столько драит свои пулеметы, сколько дремлет, пригретый солнышком.
— И еще, Максим Николаевич, запомни на всю свою дальнейшую жизнь, что у себя на корабле командир полновластный хозяин. Он один и за все отвечает перед командованием и своей совестью. И за повреждения в бою или на переходе, если прозевал, не предусмотрел, не додумал чего-то, и за каждого человека, убитого или покалеченного по его вине.
— Извините, Петр Петрович, но это азбучная истина, известная каждому первокурснику.
— Потому и повторяю, что она азбучная… Знаешь, за что на тебя обиделся наш комиссар?
Медведев обиделся?! Вот уж чего не ожидал…
— Ты правильно турнул его с палубы в рубку: нечего себя без особой нужды на то каждому дурацкому осколку подставлять. Смерть, когда ее дразнят, быстро в ярость впадает… И тоном правильным — командирским — ты обратился к комиссару.
— Ничего не пойму! Правильно поступил, когда попросил его перейти в рубку…
— Не попросил, а приказал ему.
— …и тон правильный выбрал! За что же тогда ему на меня обижаться?
— За сомнения, которым потом на минуту поддался. Мол, имел ли я право так поступить. Сознайся, был такой грех?
— Но ведь я…
— Не высказал их? Согласен, не высказал. Но комиссар уловил твою некоторую растерянность, вот и обиделся. Для него, как и для меня, дело прежде всего… Не
— Фамилия — Мехоношин. Русский. Беспартийный. Знающий свое дело специалист. Дисциплинирован. Инициативен. Требователен к себе и подчиненным.
Выпалив это, как ученик вызубренное стихотворение, Максим неожиданно для себя понял, что не знает о мичмане самого элементарного и главного: ни имени-отчества, ни прошлой жизни, ни планов на будущее; единственное, что еще всплыло из глубин памяти, — однажды в землянке, когда они, по выражению Одуванчика, коротали время «по стойке лежа», мичман сказал, будто в их реке рыбы так много, что, если хочешь напиться, сначала надо ее вычерпать.
Борисов пощадил его самолюбие, он только и сказал:
— А ведь мичман — твой ближайший помощник, если хочешь, твоя правая рука… Между прочим, комиссар пробыл на твоем бронекатере в общей сложности около суток, но о людях твоих знает куда больше.
А дальше, глуша в себе эмоции, Борисов поведал, что рулевой Ветошкин, кажущийся непробиваемым тихоней, одним из последних покинул Ханко, прикрывая отход товарищей, за что и был представлен к правительственной награде, может быть, уже и получил бы ее, если бы самолет, на котором отправили в Москву тот наградной лист, не сбили фашисты; что братья Новиковы не только профессиональные гитаристы, а еще и те самые прославленные истребители танков, о которых в августе прошлого года писала фронтовая газета. За один бой они уничтожили пять вражеских машин!
— Известно ли тебе, Максим Николаевич, почему твой Разуваев дальше командира отделения продвинуться не может, хотя специальность знает прекрасно? А ведь вся его вина в том, что однажды вечером, когда, как говорится, матросам делать было нечего, они бездумно болтали, покуривая у обреза. О женщинах, конечно. Тут Разуваев возьми и ляпни, что для него самое главное не красота женщины, а ее глаза. Если они добрые, все прочее приложится само собой. Сказал в том смысле, что для женщины главнейшее — доброта душевная, что если он полюбит, то именно такую. Но кто-то из ретивых поборников нравственности немедленно бабахнул ему на спину ярлык этакого сердцееда. Бабника. Развратника. Который только углядит, что у женщины добрые глаза, моментально швартуется к ней, чтобы всего прочего добиться. А допустимо ли продвигать по службе подобного типа? Ни в коем случае. Вот и ходит в командирах отделения, хотя достоин большего.
Еще какое-то время Борисов так же необидно открывал Максиму глаза на многое и вдруг спросил:
— Надо ли тебе объяснять, что гитлеровцы почти прямой наводкой простреливают весь фарватер на Кронштадт?
— На своей шкуре и уже не раз испытал это, — буркнул Максим, расстроенный тем, что комиссар с комдивом, вроде бы и не занимаясь сто вторым специально, обнаружили столько прорех в командирской