Вернувшись в Шахту, Адам стал вспоминать, как когда-то давно отец возил всю семью на море. Они выехали из Лодзи на маленьком «ситроене», который им одолжил начальник пилорамы. Шайя сам вел машину.
Лежа в одиночестве в квартире на Гнезненской, Лида вспоминает о том же. В этих грезах брат с ней, так же как он с ней во всем, что она говорит или делает, даже если она спит или у нее приступ.
В Сопоте были длинные деревянные мостки, уходившие прямо в море, они назывались «Молё».[10] По обеим сторонам Моле располагался пляж с мелким, рыхлым, теплым песком, усеянным ракушками; далеко от воды, возле набережной, стояла купальня с полосатыми, как в парикмахерской, «маркизами» — там раздевались по-настоящему Богатые и Значительные гости. Адам вспоминал, как некоторые из этих Богатых и Значительных персон приподымали шляпы, встречаясь с ними во время вечерней прогулки по Молё, словно Жепины не какая-то лодзинская беднота и уж точно не евреи.
Лида вспоминала, как она шла по мелкой воде и вдруг поняла, что море — вовсе не плоская ровная поверхность с открытки. Нет, море — это живое существо. Море двигалось. Оно покачивалось, и волновалось, и кидалось ей на спину, а потом стекало по бедрам, по коленям. Оно постоянно менялось.
Сейчас оно похоже на гигантский мяч.
Она стоит, обеими руками обнимая большой блестящий надувной мяч, и никак не может обхватить его. Поверхность мяча скользкая и мокрая. Но еще важнее, что выскальзывает море. Двух ладоней не хватает, чтобы удержать его, взгляд тоже скользит, и когда ей наконец удается поднять глаза, она видит, что море убегает к горизонту.
В воспоминаниях она пьет его. Долгими глубокими глотками она пьет море, глоток за глотком, и вкус у моря совсем не как у супа, которым кормит ее Адам, — оно шершавое и соленое, и чем дольше она пьет, тем отчетливее понимает: там, внутри, что-то есть, что-то скользкое, его надо поймать; когда ей наконец удается сжать зубы, «что-то» оказывается рыбой с жестким чешуйчатым хвостом, который царапает нёбо и щеки. Рыба на вкус шершавая, и острая, и соленая — а еще живая и мягкая, и Лида грызет, пока кости не начинают крошиться, а потом сосет и ворочает языком шершавую рыбью чешую и мягкие скользкие внутренности.
И Адам в своей камере тоже чувствует, как рот наполняется вкусом рыбы, шершавым и соленым, какого ему раньше не случалось ощущать; кажется, он кричит — и внезапно слышит часовых в коридоре.
Они быстро приближаются со связкой гремящих ключей, их руки занесены для удара:
Часовые суют длинную рогатину, и когда он поворачивается, чтобы крюк не попал в лицо, шест превращается в мозолистую руку охранника, которая хватает его за шею и прижимает лицом к полу камеры. По шее разливается онемение. Рот наполняется кровью, Адам едва может глотать. Но когда ему это удается, все имеет вкус рыбы, кровавого сна о рыбе и живой воде.
Адам сидел в Шахте уже четыре недели, когда за ним пришли. У одного из часовых, отперших люк, был список. Адаму пришлось снова сообщить, кто он, где живет и как зовут его отца. Потом часовые взяли шест и вытащили Адама наверх.
Как же на улице было холодно! Месяц назад на дорогах лежала серая снежная слякоть; теперь все гетто покрывал чехол блестящего белого снега. Сугробы искрились на солнце, свет резал глаза так, что Адам с трудом различал, где земля, а где небо.
На огороженном тюремном дворе царил беспорядок, как на базаре; люди волокли тяжелые мешки или несли на плечах матрасы и постельное белье. Но здесь не было ничего от неумолкающего тревожного гама ярмарки. Люди двигались неохотно, как каторжане в колонне — на удивление тихо, дисциплинировано. Единственным звуком, отчетливо слышным в морозном утреннем воздухе, было полое бряканье котелков, свисавших с поясов и с ремней, стягивавших узлы.
— Что это? — спросил Адам у часового.
— С тобой все, тебя высылают, — ответил тот и, не делая лишних жестов, протянул его трудовую книжку конторщику, сидевшему за столом сбоку. Тот быстро проштамповал ее, и в следующую минуту Адам получил кусок хлеба, миску супа и приказ отойти в задний угол двора, где человек сто уже стояли, сторожа свои вещи.
Адам развернул свои документы и посмотрел на штамп.
Через весь верх трудовой книжки, где были от руки записаны его фамилия, адрес и возраст, шли большие черные буквы
AUSGESIEDELT
Так быстро и против его воли все встало на свои места.
Его вытащили из Шахты не чтобы отпустить, а чтобы депортировать.
Адам огляделся. Некоторые из стоявших у ограждения казались — во всяком случае, на первый взгляд — знакомыми друг с другом, но пока происходил ритуал переклички, проставления штампов и раздачи супа и хлеба, никто не сказал ни слова. Словно им было стыдно друг перед другом.
Адам понял: они ждут, пока депортированных наберется достаточно много, а потом их погонят.
И тут по другую сторону ограждения он увидел дядю Лайба.
В те времена, когда дядя Лайб еще жил с ними, у него был велосипед. У Лайба единственного на всей Гнезненской улице был велосипед, и чтобы продемонстрировать, какое это замечательное имущество, он выводил машину на улицу, разбирал ее и раскладывал детали на кусках клеенки. Каждую деталь — на своем куске: цепь отдельно, футляр с инструментами отдельно, для каждого гаечного ключа, каждого зажима — своя складочка. Потом Лайб снова собирал велосипед, а дети во дворе стояли восхищенным кружком и смотрели.
Этот ритуал совершался несколько вечеров в неделю. За исключением шаббата.
В шаббат Лайб с молитвенником в руках становился лицом к стене и молился. Лайб произносил восемнадцать благословений с той же обстоятельной точностью, с какой разбирал и собирал свой велосипед. Надевая талес, он произносил благословения над ним; надевая