должны помочь вернуться домой или хотя бы в Зеленый дом, где госпожа Смоленская, конечно же, скажет ему, кто он; к тому же в Зеленом доме можно будет переночевать.
Но он продолжал быть никем; и темнота, сгустившаяся вокруг него, растеклась и внутри него. Она подступила к глазам и стала как вода. Темная вода, глубокая, можно утонуть. Он боялся темноты в себе. Так бывало, когда он старался заснуть по вечерам. Он не решался пошевелиться, потому что не знал, он ли шевелится в темноте или темнота шевелится в нем.
Обернувшись, он увидел, как из тумана за спиной проступает лицо. Не тело — только бледный овал, незнакомые черты, лицо висело в воздухе как шарик или отражение в освещенном окне. У лица оказался и голос, совершенно спокойный, светлый и уверенный голос, спросивший, что он делает на улице после наступления комендантского часа. Сташек снова повторил: он ищет детский дом на улице
Они остановились возле ворот. За воротами в тумане стоял дом. Но действительно ли это Зеленый дом?
Он не узнавал его. Пытался вспомнить. Вспомнить тот день, когда дети должны были выстроиться на лестнице, ведущей на второй этаж, пока отвечавшие за них Рубин и госпожа Смоленская пересчитывали их, десять, двенадцать, четырнадцать (он — номер четырнадцатый?), чтобы потом отвести на Большое поле, где немецкие солдаты стояли с поднятыми автоматами возле забрызганных грязью грузовиков. Совсем как тогда, когда им велели выстроиться перед кладбищенской оградой и нацисты увели его братьев. Он не мог вспомнить. Всё как будто уже было несколько раз.
Сташек мотает головой и делает шаг к воротам. Но лицо окликает его. Голос еще нежнее, лицо спрашивает:
Сташек несколько секунд стоит молча, в нерешительности.
Из дома выплескивается волна громкого жизнерадостного смеха. Мужского смеха.
Когда смех замирает, становится совершенно тихо. Какое-то время тишина длится. Все вокруг Сташека — белое лицо, голос и дом — словно растворяется в тумане и исчезает. Из этой пустоты медленно приближается цоканье копыт. Сташек долго не видит ничего, кроме белой лошади. Экипаж не спешит. Только когда он уже совсем близко, показываются согнутая спина господина Купера и фигура председателя, ссутулившаяся под поднятым верхом дрожек.
Купер уже откинул ступеньки, и с неописуемым чувством облегчения Сташек забирается в дрожки. Его тело снова заворачивают в одеяло. На этот раз председатель не поворачивается к нему, не говорит ни слова. С мягким поскрипыванием дрожки трогаются в путь.
~~~
После «маленькой прогулки» Сташека, как ее все называли, отношение к нему председателя переменилось. Председатель словно прекратил обращаться к мальчику напрямую и теперь разговаривал с каким-то стоящим рядом
Председатель словно побаивался этого
Иногда страх его бывал так силен, что председателя знобило и у него темнело в глазах. Словно этот другой Сташек беспрестанно следил за ним и мучил его, но председатель не мог объяснить как и потому молчал.
Вот и теперь они с председателем были во второй комнате — в той, в которой нельзя было дышать ничем, кроме пыли и голубиного помета.
Раньше, когда они бывали в комнате, председатель настаивал: надо сделать ее «уютной». Он отодвигал кресла от стены, приносил пепельницу и закуривал. Иногда рассказывал что-нибудь. Случалось, он так увлекался своими историями, что забывал даже про руки, которые лежали на коленях, готовые заняться Сташеком. Но теперь он в основном сидел и смотрел на мальчика ничего не выражающим водянистым взглядом и с подобием улыбки на губах.
«Когда я увидел тебя в первый раз, ты был таким большим, сильным и умным», — говорил председатель, а Сташек сидел рядом и ждал.
Между ними словно была решетка. Председатель сидел по одну ее сторону, Сташек — по другую. В эту минуту они не знали,
Вернее сказать, Сташек знал.
Но едва ли знание этого приносило облегчение. Ибо всего больше Сташек боялся тех моментов, когда председатель сидел в клетке. Тогда уже не было председателя и Сташека, а были председатель и клетка. Председатель ходил, ходил. Ночи напролет ходил, меря расстояние от одной стенки клетки до другой. Или же стоял в клетке один и молился. Румковский молился каждое утро и каждый вечер — в старом санатории двумя кварталами ниже по улице, где они жили, или в бывшей талмуд-торе на улице Якуба, где устроили синагогу. Молился Румковский громким, резким, настойчивым голосом, словно чего-то требовал от Всевышнего. Так же говорил он и ему:
Но бывали минуты, когда пальцы председателя обхватывали прутья клетки, один за другим, и председатель взывал:
И целовал его.
И короновал его.
И на коронации Сын был одет в широкие красные одежды, которые повелел сшить председатель, а на ногах Сына были белые блестящие туфли, сшитые из настоящей кожи, и внутри этих туфель, под защитой белой кожи, каждый пальчик сгибался деликатно и старательно, как у благороднейшего аристократа. (Председатель сам показывал:
И председатель смотрел на своего возлюбленного совершенного Сына и говорил: