А было ли легче Сергею Яковлевичу? Груз, давивший его душу, постоянные недомогания, страх перед будущим и особенно — обостренное чувство вины за все, что привело их в этот дом, — достаточный список для тяжелого душевного расстройства. Но тщедушный человек, на исходе физических сил, находил в себе мужество не паниковать, не ныть, поддерживать мир в доме. И, как это ни странно звучит — он ухитрялся наслаждаться мгновениями тихого счастья, ценя последние крохи их общего бытия, которые-то и в «благополучии» последних лет выпадали редко.
Когда спадала жара, по усыпанной сосновыми иглами дорожке к станции шли трое: высокий болезненный мужчина лет 45 в белой рубашке с отложным воротничком, смуглый от загара, с красивой седой головой и легкими движениями. Рядом твердо шагала его спутница — порывистая, худая, коротко стриженная. В этой женщине с папиросой во рту, в темном ситцевом платье никто не узнавал гениальной Цветаевой. Пухлый неуклюжий парень — всегда безукоризненно одетый и причесанный, всегда скучающий и равнодушный к закатам, — старался идти чуть поодаль сомнительной парочки. Садящееся за елки солнце окрашивало мир идиллической розовостью покоя и радости. Позолота и нежность небесно-клубничного на всем — даже на ветхом, загнившем, умирающем. Щедрый дар. Семья отправлялась на станцию встречать Алю. Они гуляли по платформе, пропуская электрички, пока не появлялась, наконец, нагруженная коробками, свертками, авоськами сияющая Аля, часто в сопровождении стройного брюнета. Ее венецианские глаза драгоценно сверкали, светились золотыми паутинками разметанные ветерком волосы…
«Никогда я не буду уже так счастлива…»
Смеясь и шумя, расходились дачники, встретившие своих, их Ждали оранжевые абажуры на верандах, самовар, чай с ватрушкой и глупые разговоры о завязях кабачков и нашествии муравьев… Какое невероятное счастье!
«Неужели в этой стране хоть кто-то не дрожит, не прислушивается к шуршанию шин по дорожкам?» — думала Марина.
«Неужели я один умудрился влезть в самый омут и погубить всех?» — думал Сергей.
«Сказочное везение, что мы встретили друг друга и впереди огромная жизнь!» — думали вместе обнявшиеся Аля и Муля.
Мур прокручивал русский вариант стиха Рембо. Он решил стать филологом и заниматься переводами.
Пес Жирняга встречал всех еще у поворота, виляя обрубком хвоста и высоко подпрыгивая.
Он вовсе не был толст — что делать, фигура такая!
Они умудрялись найти радость в издевательски тягостной атмосфере — «у бездны страшной на краю». Были вечера и разговоры у камина, Цветаева читала свои стихи и пушкинские переводы, а знаменитый актер Д.Н. Журавлев отрывки из «Войны и мира» Толстого. Цветаеву согревали прогулки с Эмилией Литауэр (Милей), «возвращенкой», сотрудницей и другом Эфрона и Клепинина. Она запомнила яркую радость поездки на только что открывшуюся Сельскохозяйственную выставку. Так и застыла в памяти картинка: у водяного хоровода золотых теток, под радугой брызг смеющаяся Аля в красном чешском платке, подаренном Мариной, и держащий ее за руку молодой мужчина с мокрым кудрявым чубом и ослепительно- счастливой улыбкой. Благослови их, Господи…
Эти месяцы Цветаева пребывала в замкнутом кругу родных, соседей, нескольких знакомых. «Живу, никому не показываясь» — она не делала попыток выйти в литературный мир, получить работу, опасаясь навредить людям контактами со своей опороченной персоной. Но желание вопреки всему встретиться с Пастернаком — заноза в сердце, не дающая покоя. Она позвонила, он обещал приехать, но друзья Борису Леонидовичу отсоветовали. Марина поняла, что посещение дачи НКВД и впрямь опрометчивый поступок для поэта. Но встреча все же состоялась. В тесной комнатке Елизаветы Яковлевны Эфрон, отважно принимавшей у себя опальную родственницу.
Внешность Марины удивила золовку — «она была совершенно иная, дамская. В нормальном платье, гладкая (без челки, вся в «невидимках»), аккуратная, седая. И сын как будто вырезанный из розового мыла». Борис Леонидович — огромный, уже в дверях и совершенно немыслимый в тесной двухкоечной «каюте», чувствовал себя неловко. После 13-летней эпистолярной дружбы-любви-страсти — поразительной по интенсивности, взлетам, провалам, уникальной по качеству литературного мастерства — случилась встреча реальная. На столе синие чашечки с золотыми донышками. На подоконнике скудная герань. А у окна — нога на ногу — юноша с презрительным лицом листает какую-то старую книгу на английском языке.
— Собрались все же приехать, — Борис Леонидович поцеловал трудовую руку Марины и положил на стол букет изрядно привядших ромашек. — Полем шел, они так весело стояли… Поздно… — Он сел на резко взвизгнувшую кровать и повторил: — Поздно… — Очевидно, не только про ромашки.
— А мы их оживим! — забрав цветы, Елизавета Яковлевна исчезла на кухне.
— Если б не моя подлая дочь… — Марина осеклась, умерила накал злости. — Аля заманивала хвалебными письмами. Уговорила вернуться… Не сказала даже, что сестра арестована.
— Марина Ивановна, здесь теперь много вещей, о которых не принято говорить и писать, — мягко напомнил Пастернак.
Они помолчали, все еще ощущая ту связь, что позволяла не объяснять, сколько всего — глупого, умного, звездного, земного, обидного и прочего — целиком мирозданческого — скрыто в коротком «поздно».
Она коротко взглянула в его лицо туземного бога, взглянула, как выстрелила, и он понял немой вопрос: «Что же ты молчал?» И так же взглядом ответил: «Не мог…» Л поговорить надо было так о многом! О том, что Марина Ивановна после семнадцати лет эмиграции оказалась в родной Москве. Но это место не было Родиной. Это место не было даже пепелищем родины. Опухоль — злокачественная, хищная, затягивала жертв. А Сережа? Да разве он мог противостоять жесткой, отлаженной машине?
А литература? Писали о другом, писали по-другому. Писали передовики производства и малограмотные строители. Зачем? О чем? О победах народа и партии, которые едины. О международной солидарности и успехах соцсоревнования… Все было другим: представления о нравственности (замененной понятием «партийный подход») и отношениях между людьми, новый, уже установившийся быт, новая лексика и фразеология. Выросла особая среда, враждебная человеку. Защищающая одну ценность — собственную власть… Власть гегемона.
Молчали долго, «выкрикивая» без слов весь этот сумбур мыслей… Прощаясь, Марина видела кричащий вопрос в виноватых глазах Бориса: «Зачем?!!!»
— Я не могла бросить Сережу. Это не выбор. Это судьба.
Первой забрали Алю. Только через год после того раннего утра, когда Аля в вязаной цветной жилетке выбежала по дорожке с желтыми сосновыми иглами к ждавшей ее черной машине, Марина смогла записать пережитое: «Возобновляю эту тетрадь 5-го сентября 1940 г., в Москве, возобновляю — с содроганием. Между последней строкой и этой, первой — 18-го июня 1939 г. приезд в Россию, 19-го — в Болшево, свидание с больным Сережей. Болшево: неизбывная черная работа, неуют, опаска, мои слезы. «Коммуна» (за керосином); Сережа покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Навязчивые созвучия. Мытарства по телефонам. Отвратительное соседство: сцены. Энигматическая Аля: ее накладное веселье. Живу без бумаг, никому не показываюсь — кто? я? Кошки. Мой любимый неласковый подросток — кот. Обертон, унтертон всего — жуть. Обещают перегородку — дни идут, дрова — дни идут, Мурину школу — дни идут, бумагу — дни идут. И — отвычный деревянный пейзаж, отсутствие камня: устоя. Болезнь Сережи. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, — не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день, Когда — писать? Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез — в посудный таз. Не за кого держаться. Все уходит из рук. Начинаю понимать, что Сережа — бессилен, совсем, во всем. (Разворачиваю рану. Живое мясо. Короче.) 27-го в ночь, к утру, арест Али. — Московский Уголовный Розыск. Проверка паспортов. Открываю — я. Провожаю в темноте (не знаю, где зажигается электричество) сквозь огромную чужую комнату. Аля просыпается, протягивает паспорт. Трое штатских. Комендант. (Да, накануне, молодой человек, стучавший в окно в 5 часов утра — спрашивает, кто здесь живет…) — А теперь мы будем делать обыск. — (Постепенно — понимаю.)
Аля — веселая, держится браво. Отшучивается. Ноги из-под кровати, в узких «ботинках». Ноги — из-под всего. Скверность — лиц: волчье-змеиное. — Где же Ваш альбом? — Какой альбом? — А с