препятствовали дальнейшему развитию его служебной карьеры — а карьера для него была всем, — он, забыв об интересах Родины, которые были главными для него в годы Великой Отечественной войны, стал предателем.

Нравственный процесс его перерождения происходил на глазах честных людей — друзей, близких и знакомых, которые за внешней эрудицией и инициативой, добросовестностью и общительностью, галантностью и почтительностью, блеском ресторанных обедов и тихих бесед в домашней обстановке не сумели заметить червоточину обывателя.

Когда же один из сослуживцев в грубой, но достаточно прямолинейной форме заявил, что Пеньковский заражен обывательщиной, что он ради своей личной карьеры и благополучия готов на низкие, недостойные советского человека дела, что с ним трудно из-за этого работать, то этот голос потонул в восторженных характеристиках и трелях телефонных звонков о добродетелях подсудимого.

Правда, это заявление проверяли, но больше для формы, так как заранее не верили ему, а истинными мотивами сделанного заявления никто так и не поинтересовался.

Объективности ради, я должен сказать, что такому «благополучному» для подсудимого решению этого вопроса способствовало и то, что и сам заявитель не во всем был прав.

Я далек от мысли, что свидетель Савченко уже в 1956 году предвидел то, что произойдет спустя пять лет, но, если бы к его заявлению отнеслись более внимательно, если бы было меньше заступников, уверен, что сегодня мы бы не занимались рассмотрением настоящего уголовного дела.

Был, правда, еще один человек, который видел, что с Пеньковским происходит что-то неладное, это жена, которая, будучи допрошенной на предварительном следствии, показала:

«Вообще за последний год он стал нервным, подозрительным. По своему характеру Пеньковский был тщеславен, самолюбив и склонен к авантюрам. Эти черты его характера складывались на протяжении всей его жизни. Этому способствовало восхваление его достоинств среди родственников, товарищей и друзей. Служба у него протекала довольно легко. В жизни он больших трудностей не испытывал».

Видите, какая проникновенность? Но любовь к мужу, уважение к человеку — отцу ее детей, к его боевому прошлому исключили для нее возможность каких-либо подозрений…

Самовлюбленность, нежелание считаться с коллективом, товарищами и нормами нашей морали, игнорирование этих норм, карьеризм, перешедший в авантюру, — все перечисленное и привело Пеньковского на эту скамью.

Но ослепление прошло, пелена спала с глаз, и сейчас на скамье подсудимых сидит человек, глубоко осознавший всю неприглядную картину своего падения, понявший неправильность сделанного им шага и глубоко раскаивающийся в совершенных им деяниях.

Есть ли основание считать, что Пеньковский чистосердечно раскаялся и рассказал обо всем, что он совершил? Защита считает, что у нее есть основания говорить о его чистосердечном и полном раскаянии, так как это не только слова, но и дела, свидетельствующие о желании Пеньковского рассказывать только правду…

…Генерал Васильев (как всегда, в синем костюме, локотки поблескивают, ботинки чиненые, галстук старомодный, повязан неумело) походил по своему небольшому кабинету (форточка открыта настежь, зимой — холодрыга, а ему нипочем, крестьянская закалка), остановился у окна, пожал плечами и наконец ответил:

— Нет, Виталий, и я не верю, что Пеньковский до конца открылся, руби руку — не верю… Я ведь с ним работал с самой первой минуты после задержания, вел дело все те месяцы, что он сидел у нас… Между следователем и тем, кто сидит напротив него в течение многих часов, день за днем, неделя за неделей, складываются совершенно особые отношения… Ты этого, видимо, не знаешь.

— Когда ты его увидел в первый раз, Саша? — спросил Славин. — Расскажи все, что помнишь, до самой последней мелочи…

— Хм… Сколько лет прошло? Двадцать три года, видишь ли ты, — вздохнул Васильев. — Впрочем, ладно, давай попробуем реанимировать прошлое… Ты, кстати, знаешь, как взяли Пеньковского?

Славин кивнул.

— Пеньковского уже не первый месяц подозревали, но работать с ним было трудно — весьма подготовленный… Особенно после того, как перестал ездить за границу… Когда мы все-таки получили улику — шпионское оборудование, ничего больше… Ерунда, а не улика — ни имен, ни связей. Все это мне надо было выявить в процессе следствия, сам понимаешь. Приняли решение его брать… Но в это время в Венгрию должен был приехать Гревилл Винн, его там решили задержать. Следовательно, операцию надо было провести элегантно, чтобы ни одна живая душа не узнала об аресте… Привезли его на площадь Дзержинского и повели прямехонько в кабинет начальника контрразведки… Генерал стоит возле камина — кабинет-то помнишь, — и я в своей форме, подполковник средних лет, но вполне уже седой, импозантно, правда?

Генерал был кряжист, скуповат на слова, медлителен в движениях; после долгой паузы сказал: «Олег Владимирович Пеньковский, вы задержаны по подозрению в преступлении, именуемом Уголовным кодексом РСФСР как шпионаж в пользу иностранного государства». Пеньковский, мертвенно-бледный, в считанные, знаешь ли, минуты покрывшийся щетиной, переодетый в рубашку и костюм, заранее для него приготовленный, спокойно, очень сдержанно ответил: «Вы же понимаете, что все это — чушь и ерунда, товарищ генерал. Обычная клевета врагов — я был, есть и буду солдатом и патриотом России!» — «Вы прекраснейшим образом понимаете, что времена теперь не те и, не имея улик, мы бы никогда вас не задержали». — «Нет, этого не может быть, я заявляю протест!» Руки у него не тряслись уже, как в первые минуты после задержания, успел собою овладеть, крепкий был человек, ничего не скажешь… «Повторяю, я ни в чем не виноват, произошла какая-то страшная ошибка!» — «Олег Владимирович, не надо… Вы отдаете себе отчет в случившемся. Ведите себя достойно…» Пеньковский побледнел еще больше, серый стал какой-то, пепельный, вытянул руки по швам и четко, чуть не по слогам, отрапортовал: «Даю слово офицера: если вы пошлете меня в Англию или Америку, я сделаю такое, что принесет советской разведке гигантскую победу над нашим идейным противником!» — «Почему вы убеждены в этом?» — «Потому что я действительно работаю на ЦРУ и британскую секретную службу». — «Когда вы начали на них работать?» — «Я начал работать на них двадцать шестого июля тысяча девятьсот шестьдесят первого года».

Мы тогда с начальником контрразведки переглянулись; Пеньковский-то это мог оценить по-своему, а нам стало ясно, что полковник начал лгать с самого начала. ЧК было доподлинно известно, что он начал работать на британскую разведку двенадцатого апреля шестьдесят первого года: вышел с Винном из ресторана «Метрополь» и в некоем укромном, сокрытом от чужих глаз месте показал ему свое служебное удостоверение, где он был сфотографирован в военной форме… А через сорок минут после этого эпизода по радио объявили о полете Юрия Гагарина в космос, всеобщее ликование, национальный праздник, вот ведь штука-то какая… Ладно… Переглянулись мы с генералом, поняв, что работать с ним будет да-алеко не просто, чрезвычайно сложно, точнее сказать, а он гнет свое: «Я обязан действовать вместе с вами рука об руку, мы должны провести такую операцию, которая сокрушит как СИС[11] , так и ЦРУ!» Ладно, говори, говори, а у меня в голове только один вопрос: реальных-то улик о том, что он начал шпионить именно двенадцатого апреля, у нас нет, поди выведи его на процесс без улик — срам и позор!

Ну а назавтра я начал с ним работу… Предъявил все то, что было изъято у него на квартире, он сразу же дал объяснение каждой шифрованной записи: «Это форма экстренной связи с моим руководителем по линии ЦРУ, это столб на Кутузовском проспекте, где я должен был оставлять знак для предстоящей встречи, это шифротаблицы, которыми я не пользовался, это паспорт, переданный мне ЦРУ для перехода на нелегальное положение, это „Минске“, а здесь пленки для него…» Вел он себя как артист, играл роль достойно, искренне, прямо-таки выпускник Щепкинского училища, а не шпион…

Спрашиваю: «Сколько пленок вы хранили в своем тайнике?» — «Ну как же, двадцать две, именно так, мне их передал Винн во время последней встречи. Я ведь ни разу ни одного документа за границу не отправил, ни одной пленки, слово офицера!» Шпион все должен помнить, такая уж у него горькая доля, но, как известно, всего запомнить нельзя, такова уж наша природа; вот он и запамятовал, что в тайнике у него было не двадцать две пленки, а шестнадцать. Куда ж шесть делись? Шесть пленок, сто восемьдесят кадров секретны документов, это тебе не фунт изюма… Ладно… Записали мы с ним в протокол допроса, что он хранил в тайнике двадцать две пленки и ни одной ни разу за кордон не отправлял… Таким образом, я, как

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату